Один из членов этой обители, едва я сюда загляну, выходит навстречу с распростертыми объятиями, почему-то считает меня своим другом и спасителем. Я его действительно когда-то спас, вытащил из болотной топи полусъеденного комарами. Это было сорок лет тому назад. Уже в те годы он казался мне стариком, а за эти четыре десятка лет почти не изменился. Постарели мои ровесники, постарел и я, а он все такой же, по виду ровня с нами. Когда я его вытащил из топи и посадил на пружинящую кочку, за которую он ухватился, чтобы вновь не свалиться в вонючую воду, лицо и босые ступни его ног были багрово-пухлыми от голода и комариных укусов, от него несло болотной тиной и мочой. Первые слова его были:
— Хлеба. Ради господа бога, крыхту хлеба!..
Я подумал, что он помешался — на груди у него на медной цепочке висела пышная, с глянцевитой коркой пампушка, словно только из печи, а он просил хлеба.
— А это что у тебя? — ткнул я стволом винтовки ему в грудь.
— О, это моя жизнь, цель моей жизни. Из-за нее-то я и сижу в этом вонючем болоте. Тут у меня документы, права на поместье в Диканьке. — Он постучал костлявым черным от грязи пальцем по той «пампушке», и послышался глуховатый деревянный стук. Я понял, что на медной цепочке висел не хлебец, а круглая шкатулка. Он продолжал крепнувшим голосом, глаза его лихорадочно взблескивали: — Мое поместье в Диканьке, вся Диканька, все земли в округе мои. Я — прямой потомок Кочубея!
Потом я прочел его бумаги, старик не врал.
— Я Гнат Кочубей! Ради бога, шматочек хлеба…
Я вынул из мешка хлебину, отломил краюшку и су-
Нул в его заляпанные тиной и ряской руки. Он жадно ел, кривился, как от зубной боли, и говорил не переставая.
— Два года добирался до Диканьки из самой Канады. Опоздал на неделю, туда уже вернулись большевики. Но немцы победят! Я верю в это, иначе бы я не жил, не стремился бы сюда через океан и шесть границ!
Он остался у нас в отряде. В боях участия не принимал, боялся, что убьют, но карать карал. Любил эту процедуру, проделывал ее неторопливо, с наслаждением, водил жертву к озеру, при ней сам выбирал и нарезал лозу. Потом привязывал несчастного к скамейке или к дереву и порол, приговаривая: «Выбьем, выбьем из тебя большевистский дух! Изыди, изыди, сатана!» Или: «Кайся, кайся, холоп!..»
Кочубею, видимо, казалось, что он порет своего крепостного.
Вообще, Гнат Кочубей любил помечтать о том времени, когда немцы прогонят с Украины большевиков, — какие он заведет у себя в Диканьке порядки. Главным н перевоспитании людей он считал порку.
— От мала до стара пороть будем, только эта кара, может до конца вышибить сатанинский дух неподчинения и непоклонения, — частенько говаривал потомок Кочубея. Правда, он так ни разу и не увидел результата своих экзекуций, не узнал, перевоспитала его порка кого-нибудь или нет, — хлопцы, предоставив старику возможность получить удовольствие от своих экзекуций, тут же приканчивали жертву.
Как только Гнат Кочубей встречает меня в богадельне, то не дает даже поговорить с теми, к кому я прихожу, — облапывает меня, прижимает к груди, на которой по- прежнему висит круглая, похожая на пампушку шкатулка, правда, теперь уже на белой манишке с оранжевой бабочкой, тянет к выходу, усаживает на скамейку у парадного и сразу же спрашивает:
— Ну, Улас, что нового на свете?
— Все то же, Гнат.
— Говорят, американцы изобрели какую-то новую бомбу, которой еще нет у большевиков. Собираются бросить ее на Москву. Чего же они медлят?
Потому, что большевики изобрели еще поновее, — усмехаюсь я.
— Врешь, ты все врешь! С такими вещами не шути, это пропаганда! А то допрыгаешься! Ты и так уже на крючке у нашей полиции, дождешься, что тобой займется ЦРУ. А там парни крепкие, не таким шею сворачивали!