— Может, и ему водка немного налить? — робко спрашивает Галямов Журавлева.
— Еще чего! Банкет ему с шашлыком устрой за то, что тебя ножом не пырнул, — отвечает за Ивана Николаевича Тятькин. — Добро переводить…
— Нож я взял у него… — глухо говорит Галямов и отползает к очажку.
Наш Галямыч, как, впрочем, мы все, стал черным от дыма и сажи, и только его бритая голова, скрываемая по ночам шапкой, сейчас матово светится из темного угла.
Немец ест неторопливо и нежадно, тщательно разжевывая сухарь. Я по-прежнему с любопытством гляжу на пленного, а думаю о словах Галямова: «Может, и ему водка налить?».
Господи, ведь только-только они дрались с немцем не на живот — насмерть, а прошел час, другой, и Галямов — советский солдат — готов угощать пленного водкой!
Поистине неисповедимо ты, сердце нашего солдата, лютого в брани и беспредельно щедрого в скромном солдатском пиру.
Немец, съев кашу, вытер крышку котелка пальцем и протянул ее Галямову.
— Вассер, битте, — негромко говорит он.
Ну силен фриц. Уже и воды просит. То есть чаю!
— Может, кофию тебе со сливками? — опять зло спрашивает пленного Тятькин. — Или какао по-турецки?
— По-турецки подают кофе, Тимофей, — говорит Иван Николаевич. — А чаю ему нужно дать.
Никогда бы не подумал, что немец осмелится просить чаю. Да, он нас не боится. Это точно. Он знает: мы не только его не убьем, но и пальцем его не тронем. Он отлично усвоил это и чувствует себя свободно.
Ипатов, очевидно, думает так же. Он ухмыляется, качает головой и наливает немцу чаю. Но — шиш: сахару пленному не будет. Впрочем, он на это и не надеется, сразу же начинает пить чай маленькими, быстрыми глотками, макая в него оставшийся кусок сухаря.
— Чаю попьет, закурить попросит, фашист проклятый, — говорит молчавший до сего времени Вдовин.
Иван Тихонович прав. Попив чаю, немец буркнул «данке» и показал пальцем, что хочет курить.
— Отдать что-ли его сигареты, командир? — Тятькин вопросительно смотрит на Ивана Николаевича.
— Отдай. Сам говоришь: трава.
— А это? — Тимофей бросает на пол какой-то маленький сверток в вощеной бумаге.
— А, «документы»? — усмехается Иван Николаевич. — Пусть забирает тоже.
— Смотри, Серега, какие у него «документы», — Тимофей развертывает бумагу, и я вижу колоду изрядно потрепанных игральных карт. Тятькин переворачивает одну из них, и на моем лице невольно вспыхивает румянец.
— Заверни. Нашел кому показывать! — недовольно говорит Иван Николаевич.
Тятькин смеется. А я попервоначалу думал, что это и впрямь документы.
— Они, видно, тоже перед уходом в разведку все свои документы начальству сдают.
Немец жестами показывает, что ему нужно выйти на улицу.
— Своди его, Галямов, — говорит Журавлев. — Потом свяжи на всякий случай и пусть спит.
В сумерках Ипатов и Вдовин уводят пленного на капэ роты.
Возвращаются они втроем. Третий — телефонист с деревянным УНАФ на ремне и катушкой кабеля в руке. Это совсем молодой, почти одногодок мне, красноармеец, с лицом, покрытым крупными, как пятна, веснушками.
…И снова — ночь. Я опять дежурю в траншее рядом с землянкой. Журавлев ставит меня именно сюда. Все-таки рядом с отделением в случае чего.
Снова взлетают ракеты и гаснут, рассыпаясь на искорки, вражеские осветительные ракеты. С нашей стороны никто ракет не бросает. Экономят, что ли?
При каждой вспышке я опять смотрю на обгорелые ветви деревьев, напоминающие мне сказочных чудовищ.
Но вот куда я теперь боюсь смотреть, так это влево. Дело в том, что отсюда, из ячейки, при свете ракет мне хорошо видна окоченевшая поднятая рука убитого немца. Того самого, которого Журавлев и Тятькин выбросили за тыльный бруствер траншеи. Он как будто все время за что-то голосует. Я боюсь этой руки, но никому никогда не скажу про свой, в общем-то, пустой страх.
Незадолго перед сменой ко мне подходит Журавлев, садится на корточки, достает кисет.
— Закуривай, Сережа, — шепотом говорит он.
— Спасибо, Иван Николаевич. Ведь знаете — не курю.
— А в школе иногда курил…
— Курил. Да отец однажды всю охоту ремнем отбил. И к тому же ночью на дежурстве в траншее курить запрещается, говорили вы.
— Сделай для меня исключение. Во-первых, я не на посту, во-вторых, курю в рукав, огонька не видно.
Журавлев затягивается раз, другой, потом все так же шепотом спрашивает, становясь рядом со мной за валун:
— Как ты думаешь: сколько километров отсюда до нашей деревни?