— Все руби, а эту — не замай! — старик грозно стоит передо мной, держа в черных от загара, все еще крепких руках отнятый у меня топор.
— Двадцать корней тут. Хватит замаскировать все ваши пулеметы и танки…
— Да пойми, дед! Немцы вот-вот будут атаковать. Через полчаса, быть может, не только твоих яблонь, но и нас с тобой не останется, — пытаюсь урезонить старика.
— Это уж как бог велит, сынок. А только эту яблоньку, пока живой, рубить не дам. Мой младшенький ее посадил, когда в Красную Армию призывался. Память о нем.
Старик, хозяин крайней в селе хаты, неподалеку от которой мы установили свой пулемет, тяжело вздыхает и возвращает мне топор.
— Пойдем, пилу дам. Быстрее будет, чем топором.
Идем со стариком к хате. Из погреба, вблизи ее, на нас глядят две пары удивленных детских глаз.
— А ну, цыть назад! Кому сказано: не вылазить?
Дед грозит ребятишкам пальцем, но те не спешат скрываться в темном провале погреба: уж очень любопытно им посмотреть на худого, нескладного военного дядю без ремня, пилотки, обсыпанного с головы до пят въедливой сизой пылью.
Яблони пилим вместе с дедом. Решили ограничиться пока тремя. Две отдадим танкистам, одной замаскируем пулемет.
Танк стоит левее нас, зарытый в землю по башню. Ночью мы помогали его экипажу рыть котлован. Танки выделены для усиления противотанковой обороны полка, и теперь они взаимодействуют с нами, пехотинцами, потерявшими всю свою полковую противотанковую артиллерию еще в первый день боя.
Остроотточенная, с отличным разводом пила легко врезается в сиреневые стволы старых яблонь. На срезах выступают темные капельки сока. Дерево словно плачет вместе с хозяином, вырастившим его. Старик не пытается скрывать своих слез. Он то и дело отпускает рукоять пилы, устало распрямляет спину и вытирает глаза подолом вылинявшей ситцевой в мелкий синий горошек рубахи.
Не работа — наказание. Мне жаль деда, ребятишек в погребе, яблони, да и себя. Словно я всему виной. Но ведь нам же приказано рубить яблони и маскировать позиции!
Свой окоп мы маскируем только от воздушного противника. Когда дело дойдет до драки с немецкой пехотой и танками, всю маскировку мы оттащим в сторону: яблоня уже не скроет нас, а послужит лишь хорошим ориентиром для противника.
— Как пулемет называется? — спрашивает дед, когда кончаем с маскировкой.
— Системы Горюнова, — отвечает Назаренко.
— А у нас в гражданскую «максимы» да «льюисы» были.
Дед и Семен сидят на кромке пулеметного окопа и чадят самокрутками, затягиваясь всласть.
После прорыва через линию немецких танков нас отвели в ближайший тыл, дали помыться в речке, накормили, и вот мы снова в обороне.
Немец все жмет. Правда, за последние сутки он продвинулся всего лишь километров на пять, но ведь продвинулся же!
— Ели сегодня? — спрашивает старик Семена.
— Пока нет, отец. Интендантство где-то заблудилось… Скоро найдет.
Старик, кряхтя, поднимается, говорит мне.
— А ну пойдем, малый, лепешек дам.
Снова идем в хату. Там тихо, прохладно, глиняный пол посыпан какой-то пахучей травой. Эх растянуться бы сейчас на этом полу да провалиться в сон, глубокий, исцеляющий от всех бед и болезней, в сон, о котором за эти дни мы даже разучились мечтать.
Дед вынимает из печки заслонку, берет в руки ухват, а я сажусь на лавку, прислоняюсь затылком к прохладной стене и мгновенно проваливаюсь в этот сон.
Кто-то осторожно будит меня. С трудом открываю глаза. На моем колене — крохотная, в цыпках, ручонка. Это мальчишка, внук хозяина. Белоголовый, в штанишках, сшитых из немецкого шинельного сукна, с помочами — веревочками на костлявых плечиках.
— Дядя, у тебя сахал есть?
— Кому сказано: не вылезать из погреба! — дед оставляет ухват, тянется к уху внучонка, но я инстинктивно прижимаю мальчишку к себе, и старик, махнув рукой, снова отходит к печке.
— Нету у меня сахара. Тебя как зовут?
— Юла…
— Юра, значит. Ты подожди, Юра, скоро приедет дядя повар, принесет мне сахар, и я тебе его отдам. Сейчас ступай к бабушке.
Мальчишка кивает в знак согласия головой и неслышно исчезает в сенях.
Юра, Юра, ничего ты не знаешь! Кроме комсомольского билета да вложенного в него письма от Полины у меня в карманах ничего нет. Даже вещмешка. Он остался где-то там, в балке, когда мы прорывались из окружения. В нем были котелок и портянки. Нашедший его немец не разбогател от такого трофея.
— Вот, угощайся сам и ребятам отнеси, — старик подает сложенные в оловянную тарелку лепешки. — Не ахти какая еда, но ничего больше нет. Бабка испекла из сушеной лебеды с ячменной мукой. А то, что керосином пахнут, — ничего. Сковородку-то бабка тряпочкой с солидолом смазывает. Чтобы не подгорали, значит…