— А ты знаешь, на удивление милый дядька! Вполне интеллигентный на самом деле. Даже до странности. Ты в курсе, например, что он в духовной семинарии учился когда-то?
— Че, серьезно?
Под сдавленное моторно-покрышечное бормотание на потолок косо выползает отсвет фар. Далеко-далеко приоткрывается и захлопывается заполошное техно.
— Ну. А на прессухе в Депилсе между делом какого-то древнего то ли грека, то ли римлянина помянул…
Не то Плутарха, не то Геродота… Причем, кажется, даже не выпендривался.
Шнурова, личного врага московского мэра Лужкова, она целую неделю возила по клубам двух третей Прибалтики (в Эстонию его опять не пустили). Она работает не в собственно гастрольном шоу-бизе — в фирме, отвечающей за техническую часть: сцена, звукотехника, свет, пироэффекты.
— Что там за история была с НБП?
— Да бред. Свихнулось наше гэбье на нацболах… Представляешь, пришлось ему объясниловку надиктовать, что он никогда в Национал-большевистской партии не состоял. Дата, подпись. Специально для Полиции безопасности.
— А что, его иначе в Латвию бы не пустили?
— А до последнего момента ясности и не было никакой. У нас все на ушах стояли, думали уже, все сорвется…
Вообще признаюсь в страшном: я не очень люблю слушать, как она рассказывает про свою работу. При том что она любит про нее рассказывать, что ей нравится ее работа, при том что сплошь и рядом ее истории про российских (и не только — но в основном российских) звезд презабавны, а то и не по-доброму поучительны… Я не знаю, почему, несмотря на все это, иногда от ее рассказов веет на меня смертной чугунной тоской.
Я знаю, что, наверное, неправ, что нельзя циклиться исключительно на себе и собственных интересах: профессиональных и личных. Я, конечно, никогда не подам при ней вида… Но — ничего не могу с собой поделать…
В порыве тайного раскаяния нахожу под одеялом ее левую руку, маленькую мягкую руку с коротко остриженными ногтями, принимаюсь подушечкой пальца пересчитывать костяшки и впадинки между ними. Я не смотрю на нее, но знаю, что она сейчас косится на меня и, надеюсь, чуть улыбается этой своей — одними почти глазами — улыбкой. В аморфных, из приблизительных силуэтов наскоро составленных потемках живут угольки, домашняя моя звездная система, три индикатора power разного цвета и яркости: большой зеленый — телевизора, маленький красный — видака и совсем жалкий оранжевый — невыключенного монитора при отрубленном процессоре. За кварталы, километры, государственные границы отсюда заходится потерянная сирена.
— А я с забавным парнем сегодня познакомилась, — чуть провоцирующе говорит она.
— Парнем? — покорно поддаюсь на провокацию.
— Ага. В “Кугитисе”.
— Ну-ка, ну-ка…
— Не, ну зашли мы с Нинкой, как обычно, перекусить. Он подсел, начал с ходу клеиться. Откровенно, но, скажу тебе, умело. Более того, артистически. Даже и не пошлешь…
— Все интереснее и интереснее, — придерживая пепелку, чтоб не перевернуть, поворачиваюсь к ней. — И чем же он был забавен?
— Заливал классно. Не, правда, заслушаешься. И вообще… — косится на меня, — такой мачо. Арийский красавец. Блондин. При этом, приколи, грузин.
— Чего?
— Ну. Причем, по-моему, он не врал. Или если врал, то талантливо. Про грузино-абхазскую войну рассказывал. Я сразу тебя вспомнила…
— Значит, все-таки вспомнила…
Глядя в потолок, ухмыляется:
— Точнее, даже раньше вспомнила. Куртка у него была, как у тебя. Экстремальная… А зовут, знаешь, как? Коба. Нинка думала, что это кличка, так он почти обиделся. Это у Сталина, говорит, кличка, а у меня — имя.
— Он сказал, его так зовут?
— Да… А что?
— Да нет, — медленно отваливаюсь на спину, — ничего… Как он выглядел?
— А чего это ты так заволновался?… Хорошо выглядел. Лет, наверное, под тридцать, такой крупненький. Высокий, бицепсы, полный порядок. И я говорю, блондин. Нибелунг такой…
— Чего — и номерок оставил?
— Извини, Дэн… Вот тут мы с Нинкой стормозили. Ты не обижайся. Сами простить себе не можем…
— Бошо, шэни дэда ватире, гижи хар?… Дацхнарди, мамадзагло!
По уху прилетает чувствительно: маскировочная сеть, наброшенная на двор (бумажная, ничуть вчерашней грозой не размоченная трава, мясистые мандариновые и магнолиевые листья, щербатые плитки дорожки, радужный султанчик из вечно сифонящего крана, старенький седой Чапа на подстилке) протекающим сквозь резные акации солнцем, выцветает на секунду, становясь из желто-зеленой бело-серой.
— У-уймись, брюсли хренов!
На сей раз он ограничивается щелбаном и выставленной раскрытой ладонью; я азартно молочу по ней, имитируя только что зацененное: завораживающе-смертоносное, красочно-неуловимое. Я посмотрел свой первый кунфуюшник с Брюсом: “Яростный кулак”. Недруги из японской школы “Бусидо” ложатся веером, злой русский чемпион Максим Петрофф скалит квадратные зубы под уланскими усами. Это вообще мой первый видИк — и первый видАк тоже: нехилый черный ящик с золотыми буковками Philips на фасаде… По-брюсовски подвываю диким котом и пытаюсь подпрыгнуть, выбрасывая ногу. Шлепаюсь на задницу. Почему-то нытьем отзывается залепленная пластырем коленка — ссадил вчера, ныряя с осклизлого, заплесневело-бородавчатого, как порченый колбасный батон, волнолома.
— Ну чего, все?
Челидзе. Это его — их — фамилия. Не наше “ч” — другое: с взрывным горским цоканьем. Есть у них такие “ч”, “ц”, “х” — выстреливаемые с прижатого к верхнему небу, зубам, нижнему небу напряженного языка. Приезжим, демонстрируя неприступность грузинской фонетики, предлагают обычно повторить фразу “лягушка квакает в пруду” — “бахахи цхалщи хихинебс”, со всеми положенными щелчками и гортанностями. Приезжие ломаются и впечатляются. Я ловлю лягушку без труда. Говорят, у меня даже бойкий лечхумский (у Челидзе позаимствованный) акцент. Это льготная подпитка для чувства собственного превосходства: на местных можно смотреть свысока, с позиции цивильного северного пришельца, на безъязыких приезжих, усеивающих потными тушками галечный пляж, поглядывать с презрением аборигена. Но это позже. Пока меня такие материи не колышут. Мне девять лет. Я захвачен Брюсом Ли.