Это было великое дело — создать площадь, которую никогда уже не захотелось бы изменить, тогда как заядлый художник, возвращаясь сквозь года к старым работам, видит в них куда более недочетов, чем тогда, когда он только созидал их. Никому не хотелось предстать такими же художниками годы спустя, увидев, что площадь вовсе не красива, как бы того хотелось. И эта проблема была решена с огромным размахом, размер которого можно было сопоставить только с размером самой площади. Стометровый мемориал тонул в зарослях посреди центральных тополей и высоких тонких елей, от него отходили лучи пятиконечной звезды, вымощенной от круга столба рыжеватым камнем. В пустотах, между лучами, зеленели своими широкими кронами старые-старые деревья, грозно свирепствуя листвой в сильные ветреные дни и блаженно шелестя в дни погожие и тихие. Лишь ели стояли на месте, сохраняя неизменно свою невозмутимость и покой, а между ними, большими деревьями и кустами, петляли вытоптанные дорожки. Ночью в пяти лесных глубинках зажигались зеленые фонари, созидая на площади городскую ночную сказку. Из-за того, что в городе гасли огни по ночам, за исключением уличных фонарей, там можно было видеть ночное небо во всем своем великолепии, а это был целый звездный свод с Млечным Путем, слегка освещаемым небо призрачным сиреневым сиянием. Вот идешь по площади, ступая по крупной плосковатой брусчатке, сворачивая в лесистый уголок между двумя лучами, и сидишь под фонарем. Засыпаешь. И никто тебе не помешает. Город населяли на удивление добропорядочные жители, охотно помогающие и щедрые на искренние слова поддержки.
Такая была площадь изумляющего всех города, на котором уже сгущались толпами люди и куда уже падали полосы солнечного света, светило которого уже пробивало дымку тумана, сдающего свои позиции по мере продвижения утра. Пусть день только начинался, но все люди, все-все-все, уже были на ногах и веселились, болтали друг с другом, шалили и озорничали, и утро отмечало празднование вместе с ними, вбрасывая все больше и больше ярких лучей светила. В комнате, которая потихоньку наполнялась медовым сиянием, дремал сстарик, а женщины и «гондольеры», махнув друг другу напоследок, разошлись. Внизу они уже подстраивались под игру городского оркестра, который играл свою самодельную мастерскую музыку. Играл вальс, тихий и нежный, плавно перерастая в мелодичный задорный джаз. Мужчины уже разобрались между дамами в шляпках и вальсировали вокруг мемориала, увлекая за собой прохожих, словом, задавая атмосферу собранию. На площади становилось с каждой минутой все теснее и теснее, а в балконах близлежащих домов можно было видеть лица горожан, которым что-то не захотелось спуститься и увидеть вместе со всеми то, что ожидалось с таким нетерпением.
Толпы еще сливались в единый круг людей, пятном покрывающих большую часть площади, но уже редели в приросте. Как выключенный кран, истекающий каплями и заглухающий, так и тут, человек за человеком, добирались до центра горожане. Но что же заставило всех проснуться так рано утром и пойти? Ответ еще долго заставлял себя ожидать, скрывая интригу до самого последнего момента. Все пришедшие лишь смутно представляли то, что предстоит им увидеть утром и ожидали. С краев толпы усилился говор, который затем волной достиг центра и отозвался в противоположном конце этой массы народа. Говор вдруг начал затихать все такой же волной. Оркестр в это же время неожиданно оборвал торжественный марш на высокой и громкой ноте и скрылся, ловя многочисленные аплодисменты горожан, который, впрочем, разделялись не только играющими, но и танцорами. Танцующие пары, меняясь партнерами и партнершами, порядком уставшие, взялись за руки и отошли в толпу. Вокруг центрального стометрового мемориала образовывалась пустота. Пришедшие расступались, образовывая полукруг, а затем эта пустота начала раздвигать дорогу от гигантского столба к краю площади, откуда уже начиналась одна из главных центральных дорог города. Как только последние сдвинулись по бокам, стала видна процессия, в лучах ярко-кремового солнца черными силуэтами входящая в прорезь.
Совсем рядом будто разорвалась с бешеным громом бомба. Большие хлопушки выпускали целые фонтаны лент и блестящих искр, красочных звезд и кругляшков, бумажных птиц и белесых потоков дыма. Нетерпеливо вглядываясь через фейерверк цветов и дыма, шел впереди низковатый, но крепкий на вид человек. Прекрасный синий плащ, безукоризненно белые штаны с золотой тесьмой, серо-голубые высокие сапоги и такого же цвета шляпа с полями, с синим пояском — вот и весь облик этого господина, сияющий, как он сам. Его взгляд смотрел вперед без малейшего сомнения в будущем, словно вся жизнь его начиналась от самого настоящего момента, неизменно начинающегося снова с каждым мигом времени. Да, человек этот был очень уверенным в себе, в своих действиях, и, в большинстве, он никогда не ошибался в выборах, решениях и постановлениях, мудро и благоразумно взвешивая все свои идеи. Этот человек, предвкушая предстоящее мероприятие, все шел и, ступая на постамент, невзначай споткнулся. Все вокруг засмеялись и даже удивились его выходке, а лицо городского мэра осветилось радостной и шаловливой улыбкой, но он даже сквозь этот смех важно и гордо поглядывал на народ, указывая глазами на махину, что ехала перед ним, неизвестная и загадочная. Мимо него проходили люди, а, вслед за ними, по пятам, катилось нечто большое, длинное, высокое. Два огромных крыла неведомого объекта тянулись вслед, они соединялись между собой в одно целое, снизу они крепились балками к некой кабинке на колесах. Машина, если смотреть сначала с низа, напоминала лодку, а, заканчивая верхом, лишь дополняла образ лодки парусами в мыслях зрителя. Парусная лодка? На колесах же. Нет, не может того быть! Карнавальные наряды взошедших на постамент, шалость от мэра и «парусная лодка» — это было, что говорить, необычно горожанам, даже весьма, порождая бурливые разговоры в толпах. Но последнее интриговало сильнее, это и был сюрприз городу, а подобалось потому сохранять свой предвкушающий вид, радоваться и лишь гадать, что это вообще?