Выбрать главу

— Жив! — уловил Чукреев это вздрагивание и сам свалился рядом с Верховцевым.

С первой санитарной машиной Верховцева отправили в медсанбат. Оперировавший его хирург — пожилой человек, издерганный непрерывными воздушными налетами, сделавший за недолгий срок войны больше операций, чем за всю жизнь, укоризненно качал головой, словно раненый был виноват в том, что осколок так близко прошел от сердца. Отвечая на вопросительный взгляд помогавшей при операции сестры, хирург раздраженно буркнул:

— Отвоевался капитан. Баста!

VII

Хирург ошибся. Эвакуированный из медсанбата в тяжелом состоянии капитан Верховцев не только выжил, но и за несколько недель, проведенных в тыловом госпитале, настолько окреп, что стал уже поговаривать о выписке.

— Рано, рано, успеете еще. Война не завтра окончится, — отмахивался начальник госпиталя, не переставая удивляться живучести человеческого организма.

Если бы этого опытного врача спросили, чем объяснить, что человек с почти смертельным ранением в области сердца не умер, как полагалось по всем правилам науки, а остался жив, практически почти здоров и не сегодня-завтра снова уедет на фронт, то начальник госпиталя, конечно, дал бы вполне обоснованное объяснение этому случаю. Во-первых, операция, проведенная медсанбатовским хирургом при керосиновой лампе, на грубо сколоченном деревянном столе в грязной крестьянской хате, была безукоризненной. Во-вторых, положительную роль сыграли быстрая эвакуация в тыл, квалифицированное лечение, заботливый и любовный уход госпитального персонала. И наконец, в союзе с врачами было хорошо развитое, мощное сердце раненого, работавшее, как исправный мотор.

Все справедливо: и хирург, и уход, и сердце. Но если бы такой вопрос задали Верховцеву, то он, по всей вероятности, дал бы другой ответ.

…Давно утвердилось мнение, что в предсмертный миг перед мысленным взором человека проходит вся его жизнь, все горести и радости его земного существования, Может быть, это и так, хотя никто еще не возвращался к жизни, чтобы с достоверностью рассказать о виденном на роковом рубеже.

Не мгновения, не секунды и не минуты, а долгие сутки были в распоряжении Верховцева, когда находился он на ничейной полосе между жизнью и смертью. Может быть, потому не с кинематографической быстротой, а медленно — куда теперь спешить? — тянулось перед ним пестрой чередой прошлое.

И странно: вспоминались не самые яркие, не самые значительные события жизни, а то, что было давным-давно и безвозвратно забыто. Словно испортился какой-то механизм, и память стала извлекать из минувшего случайное, ничем не примечательное.

…Идет дождь, летний, теплый. А он, босой, в одной промокшей рубашонке, бегает по лужам и распевает песенку:

Дождик, дождик, припусти…

…Обеденный перерыв. Они с Петькой Чуриловым лежат на траве возле вагонетки, до половины наполненной глиной. А вдали, за карьерами, маленький паровоз тянет такие же маленькие игрушечные вагончики. Сиреневый дымок из паровозной трубы перечеркнул полнеба. И Петька, как обычно, изрекает: «На Воронеж — хрен догонишь!»

…Он стоит в каптерке, примеряет новую гимнастерку. Старшина смеется, и усы его, рыжие, как бляха на ремне, топорщатся…

Так лежал Алексей Верховцев в тьме госпитальной палаты и чувствовал, что жизнь пришла к концу. Лежал он без движения, и лишь мысли сонно шевелились в мозгу, ничего не хотелось, ничего не было жаль, все осталось далеко позади.

Вот в эти минуты и встала вдруг перед глазами одна бог весть почему запомнившаяся картина: яркий — зеленый и синий — майский день, парк над рекой, разноголосая перекличка птиц. Вместе с Юриком идут они по сквозной аллее, и цветущий, ликующий мир окружает их. И таким радужным предстало прежнее бытие, так свежо было ощущение минувшего счастья, что сердце, мозг, все искалеченное тело наполнилось одним желанием, одной страстной, все подчиняющей волей: встать, защитить, спасти то, что дороже жизни, что сама жизнь!

И, опровергая тысячелетний опыт врачей, вопреки всем диагнозам, заключениям и кардиограммам, он остался жить.

Маленький тыловой городок, где разместился госпиталь, охвачен последним багрянцем осени. В запущенных скверах шелестят, догорая, кленовые листья; брошенные облезшие, пыльные киоски накрест заколочены горбылем.

В полосатой госпитальной пижаме и очках — после контузии стало плохо со зрением — бродил Верховцев по тихим улицам, вдоль бесконечных, как ожидание, серых заборов, из-за которых выглядывали давно отцветшие кусты никому теперь не нужной сирени, тянуло свежестью антоновских яблок.