Порой Марыся приносила самогон, угощала Анну:
— Пей! Все равно жизнь наша наперекосяк пошла.
— Не надо. Пропадешь, — уговаривала Анна. Но Марыся, тяжело дыша винным перегаром, кричала:
— И пропаду — черт с ним! А ты для кого себя бережешь? Для мужа? Фю-ю-ю! Жив ли еще? Знаешь, сколько германцы народу попортили? А если жив, то помнит ли тебя? Как же! Держи карман! — и пропела, нехорошо улыбаясь:
Анна молчала. Что она могла сказать? Что она знала об Алексее? Может быть, и правда… Нет, нет, лучше не думать об этом!
А Марыся, выпив стакан вонючей самогонки, хрипло кричала:
— Жди, жди, а он, может, нашел уже себе халявочку. Нет, милая, я не таковская. Мне не две жизни дадено. Мужики, может, тыщу лет провоюют, а я все холостой буду.
— Не для мужа я жду, хотя и перед ним стыдно было бы… Перед собой стыдно, перед совестью своей.
Марыся вскочила, сверкнула гневными глазами:
— Совесть, совесть! Скучные у тебя слова, и сама ты, как монашка. Вот пойду сегодня к Степаниде — там фриц поселился. Звал. Шнапс будет. Консервы. Патефон. Хрен с ним, что рыжий, как кобель.
Марыся говорила грубые, бесстыдные слова, смеялась, а все казалось, что еще немного — и она закричит, упадет на пол, будет рвать волосы…
— Что смотришь на меня! Брезгуешь. — Марыся захлебнулась. Ушла за занавеску, скрипнула кровать. Долго слышался глухой — в подушку — плач.
Два дня Марыся ходила мрачная, с искусанными, почерневшими губами — не подступись. А на третий вечером густо припудрила заплаканное в красных пятнах лицо, провела по бровям обгорелой спичкой, взбила хохолок на голове и ушла.
Анна слонялась из угла в угол. На душе было тяжко. Она даже прикрикнула на Юрика, но, перехватив удивленный взгляд мальчика, бросилась к нему, обняла и, сама не зная отчего, расплакалась.
До глубокой ночи прождала Анна загулявшую Марысю, но так и заснула, не дождавшись. Уже перед рассветом в окно сильно постучали. Анна, набросив тулуп, выскочила в сени. У крыльца стояла Степанида, растрепанная, в наизнанку напяленной кацавейке. Торопливо, шепотом рассказала, что Марыся всю ночь гуляла с ее постояльцем: орала срамные песни, плясала, а потом выстрелом из пистолета убила немца и застрелилась сама…
Анна бежала по улице, придерживая полы тулупа.
— Боже мой! Боже мой!..
Дверь в Степанидину хату была распахнута. На столе среди окурков, опрокинутой посуды и объедков, гнилым огнем мерцала лампа. На полу, странно изогнувшись, вобрав в плечи голову, скрючился немец. Он, видно, пытался уползти под стол, да так и застыл на полпути, застигнутый пулей.
Марыся лежала посреди хаты, откинув правую руку с парабеллумом. Левая рука была прижата к груди. Под окостеневшими пальцами, просочившись, чернела кровь. Марыся пристально смотрела в верхний угол. Рот оскален не то улыбкой, не то криком. Из левого глаза скатилась и замерла на щеке сиротливая слеза.
Днем в Беленец на нескольких машинах приехали немцы. Три офицера с сизыми от холода и бритья лицами, удивительно похожие друг на друга, совещались, время от времени поглядывая на хату, где лежал убитый. Поодаль в выжидательной позе стоял пожилой человек в распахнутой, несмотря на мороз, шубе. Аккуратно подстриженная бородка и яркий галстук не вязались с лицом, морщинистым, неприятным, с желтыми мешками под глазами, словно наполненными гноем.
Бабы шепотом передавали друг другу, что старикашка в галстуке и есть тот самый страшный начальник полиции, по фамилии Свербицкий, от которого никто еще не уходил живым: ни подросток-комсомолец, ни старик-вековик.
Солдаты подвели к офицерам Степаниду и двух ее соседок. Не глядя на женщин, офицеры перекинулись несколькими фразами, и старший сделал знак рукой. Солдаты погнали женщин к амбару и короткими, в упор выпущенными очередями из автоматов расстреляли. Два гитлеровца вынесли из хаты труп убитого и положили на заднюю машину, крытую брезентом.
Старший офицер вытащил из кармана бумажку и передал ее автоматчикам. Те бросились по хатам и вскоре привели деда Кузьму — древнего, лет под семьдесят, старика, дурачка Ивашку, зимой и летом ходившего без шапки, и четырнадцатилетнего Миколу, сына тети Фроси, который на горе матери вытянулся как взрослый. Всех троих посадили в ту же крытую машину, где лежал убитый.
Затем офицер пальцем поманил к себе Свербицкого и, хмуря рыжие брови, что-то приказал. Свербицкий часто закивал головой и даже снял меховую, с черным бархатным верхом боярскую шапку.