— И шо ты думаешь, — бахвалился Балай, нюхая луковицу, — только калеченую ногу ломить стало, а кашлю, насморку — ни-ни. Вода, значит, против спиртного силы не имеет! Растуды ее в качель!
Как ни пытался Захар свернуть разговор на партизан или на зятя-милиционера, Балай отплевывался:
— И не поминай мне о Гришке. Какое у него, адиета, понятие есть. Прихожу к ним, до войны было, на пасху, а он мне даже четвертинку не поднес. «Идейный я», — говорит. А по мне такую идейность — псу под хвост!
Все, что говорил Балай, было похоже на правду: вряд ли он знал о партизанах. Кто такому тайну доверит! И все же Захар направился к Балаю.
Хата Балая, как и положено бобылю, стояла на самом юру — ни плетня, ни сарайчика. Ветер по-свекровьи шипел в обледеневшей вербе, с молодецким забубенным посвистом вырывался из-за угла, взъерошивая перепревшую солому на крыше, ухал в провалившейся трубе. Дверь не была заперта, и Захар, согнувшись, чтобы не удариться о притолоку, вошел в хату. Чиркнул спичку. Дед спал на лавке в тулупе и шапке. Да и не мудрено: в хате было нетоплено. Захар зажег стоявший на припечке каганец, тронул Балая за плечо:
— Дед, а дед!
Балай приподнялся, рукавом протер глаза.
— Ты чего?
— Помоги, дед! — и Захар сел рядом на лавку: другой мебели в хате не было.
— Видать, Марфуха отставку прописала, — зевнул Балай, почесывая за воротом. — Стервы все-таки бабы!
— Старосту я кончил, — тихо проговорил Захар и оглянулся на дверь.
— Чего же это вы с ним не поделили? — с обидным равнодушием спросил Балай, словно в деревне каждый день убивали старост.
— Душа не вытерпела, — и Захар внимательно взглянул на собеседника: может, дед еще не проспался и не понимает, о чем идет речь.
Балай трубно высморкался.
— Шо верно, то верно. Душа — вона як той чирий. Чем больше чухаешься, тем дужче свярбит, растуды ее в качель!
Рыжий язычок каганца судорожно жалил густую темноту, в щель под дверью пробивалась снежная пыльца. Захар, сгорбившись, понуро сидел на лавке.
— Посоветуй, дед, куда податься. Утром Яцыну хватятся…
— Это беспременно. Службу он аккуратно справлял. А дорог, хлопец, богато. Куда хочь — туда и прямуй.
— Мне бы в Темный лес. Там, говорят, люди есть…
Балай снова полез за ворот.
— Хто их знает. Мало чего бабы набрешут, только ухи раззевай. Другая такое наговорит, что собака и с маслом не съест. — И вздохнул: — Ох, и ногу крутит — спасу нет. Видать, к погоде, — и ворохнул в головах солому, собираясь ложиться.
Захар поднялся.
— Ну, прощевай, дед. Значит, конец подходит! — И уже на пороге обернулся. — А беженке передай — пусть не серчает на меня. Правильный она человек!
— Погодь, хлопец! — Балай слез с лавки, поковылял к каганцу, задубевшими пальцами, как мотылька, задавил огонек. — Причини дверь!
Притворив дверь, Захар снова сел на лавку.
— Яцыну ты насмерть чи пощекотал трошки? — шепотом спросил Балай.
— Не прочухается. Уже закаменел, верно.
— Так вот шо, хлопец, — неожиданно серьезным, деловым тоном заговорил Балай. — Дорогу на Левадное знаешь?
— Знаю.
— Иди до пятнадцатого километра и звертай на Юшковичи. Там столб стоит межевой. По правой руке выселки будут. Их фашист сжег, а за оврагом хата Будяка Кузьмы. Туда и прямуй. Расскажи Кузьме про Яцыну и от меня весточку передай. Вот так, хлопец. С богом!
Захар поднялся. Он хотел было еще что-то спросить, но передумал:
— Спасибо, дед! Оправдаюсь!
За околицей лютовал ветер. Сухой и колючий, как металлическая стружка, снег резал глаза. Малоезженая дорога все норовила увильнуть в сугроб, на целину. Но Захар шел ходко, подавшись грудью вперед, чтобы пересилить ветер. Успеть бы до рассвета найти межевой столб, выселки, овраг… И далекая, неведомая, бог весть существующая ли хата Будяка казалась ему единственным просветом в волчьей тьме, со всех сторон обступившей его жизнь.
Утром Марфутка вышла к колодцу с красными, словно луком натертыми глазами.
— Верно, миленок пришиб, — ехидничали соседки. — Любит, знать, крепко.
— Руки у него, паразита, короткие драться, — всхлипнула Марфутка и высморкалась в подол юбки. — Ушел, паралик его расшиби. Должно, к партизанам. Все нудился, — и с остервенением громыхнула ведрами.
Не успели бабы со смаком посочувствовать Марфуткиному горю, как из-за угла будто угорелый выскочил парнишка и вприпрыжку помчался по улице, оглашая ее радостным криком: