Кроссмен явился ниоткуда, искал что-то, наконец нашел; потом она нашла Кроссмена (вчера, только вчера), а сегодня она искала его бездарно, и так и не нашла, потому что он исчез, сгинул словно в никуда. А теперь она ищет не его. В своем новом трансе она направилась назад, к набережной, не замечая, что забыла сандалии в кабаке, шла, тихо ступая босыми ногами по теплым булыжникам мостовой — как будто они нагрелись под лучами луны! — и уже знала, что все ее будущее зависит от того, найдет ли она то, что ищет, и от того, каким она его найдет.
Кошки все также сидели вокруг памятника. Их час, видимо, все еще не настал, хотя суматоха возле мола уже явно шла на убыль. В улочке теперь бормотали два или три радиоприемника, над водой в лунном свете мерцал легкий туман, в котором расплывались очертания «Царицы Савской» и второй грузовой шхуны, и еще десятка мелких суденышек, вставших здесь на якорь. (Если среди них есть и «Тритон-2», шхуна, на которой Ангелус вернулся на Липари раньше предполагаемого времени, то мой транс, возможно, рассеется.) Из здания, где разделывали тунцов, где, как она видела издали, по-прежнему ярко горели ацетиленовые лампы и шла работа, везли теперь на тачках к пирсу пузатые бочонки. Она подошла к самой крепостной стене и побрела, увязая в песке, дальше, нагнувшись к земле, как будто собирала какие-то ягоды; простодушная «Золушкина коса» свесилась вперед и задевала ее колени. Затем, подняв глаза, она увидела двух собак.
Они жались к торцовой стене рыбного рынка, как раз под намалеванным дегтем предвыборным лозунгом, а сейчас, при свете полной луны, казались совсем бесплотными, почти не различимыми на таком расстоянии, тем более что обе собаки стояли неподвижно, пригнув головы к земле.
Она бесшумно двинулись к ним, по песчаной полосе, потом по скользким каменным плитам.
Собаки стояли, вытянув хвосты и почти касаясь друг друга мордами — они что-то вынюхивали, выискивали там, на каменных плитах. «Голосуйте за Гарибальди!» — опять она, эта надпись. Поблескивая в свете луны, кривые буквы светились, словно фосфоресцирующая краска. Подбираясь все ближе, босоногая женщина вдруг оступилась. И тогда одна из собак стряхнула оцепенение и вонзила зубы в толстенный плавник тунца, который раньше, видимо, здесь припрятала, — она подхватила его и, поджав хвост, бросилась наутек.
Вторая собака даже не подняла головы, она была словно загипнотизировала видом того, что лежало на каменных плитах и — двигалось.
Если бы в это мгновение кто-нибудь мог заглянуть в лицо Лулубэ, он был бы поражен ярким черным блеском ее широко раскрытых глаз, блеском застывшей лавы при свете луны.
Покрытое коркой из песка, сердце акулы уже не отливало перламутром. Оно лежало почти на том же месте, куда его вышвырнули из рыбного рынка к ногам Лулубэ, и почти ничем не отличалось от обрывка мешковины, смятой тряпки, рваной сумки для хлеба, кем-то здесь брошенных.
Но в нем вздрагивала, ритмично пульсировала жизнь.
В потоке лунного света отчетливо выступала вздыбившаяся серебристо-волнистая шерсть на загривке собаки. И вдруг она осмелела. Она схватила зубами этот внушавший страх предмет.
Нет, ей не удалось по-настоящему стиснуть зубами этот чуть вздрагивающий комок. И так же неожиданно, еще до того, как затаившееся дыхание Лулубэ вырвалось из ее груди с громким криком: «Прочь!» — собака взвизгнула, взвыла хрипловатым тонким воем и бросилась бежать. Пустилась напрямик через площадь, туда, где уже скрылась вдали ее сбежавшая подружка.
А сердце акулы билось.
Может быть — слабее и как-то осторожнее, чем прежде, но оно билось.
Сердце акулы еще жило.
Оно билось.
Жило.
Не сдавалось.
Пока — не сдавалось.