— Да здравствует коммунизм!
В страхе застыли палачи. И, не зная, что ещё сделать, но видя, что юноша не побеждён, кинулся к нему Караев, взмахнул саблей…
Вспыхнул напоследок костёр и погас. Страшась содеянного, не глядя друг на друга, белые ушли из-под навеса, и шаги их затихли. Караев спиной попятился к выходу, дрожа всем телом.
Суэцугу пугливо посмотрел на Лебеду и выстрелил в него. С револьвером в руке вышел японец, озираясь на навес, словно тот, кто оставался там, мог догнать его и схватить. Наткнулся на что-то, повернулся и бегом бросился к сараю, откуда доносились хруст травы и звякание уздечек: там стояли осёдланные лошади.
Караев вскочил в седло, ударил коня шпорами так, что тот взвился, и, резко повернув, погнал его к Раздольному. Клочья травы и земли летели от копыт.
Вслед за Караевым помчались Суэцугу и белоказаки.
…С низин полз белый туман, путаясь в траве. Седые клочья его тянулись вдоль построек, закрывая их; они вошли под навес, прикрыли стойки и лежавшего Лебеду, укутали босые ноги Бонивура, поднялись выше и скрыли все: будто и не было на свете ни хутора, и ни того, что произошло здесь…
Глава двадцать девятая
ИДУЩИЕ ВПЕРЁД
Хмурое утро вставало над селом.
Мишка проснулся, едва тусклый свет глянул через дерюжку, которой было завешено окно. Отец сидел за столом перед кринкой с молоком и медленно ел. Мать, прислонясь к косяку окна, смотрела на отца. Мишка свесил ноги с печи.
Из-за околицы донёсся женский крик. Мать побледнела и прислушалась. Отец через дерюжку посмотрел в окно.
— Наши, кажись! — молвил он, схватил со стены телогрейку и выбежал на улицу.
Мать накинула на плечи полушалок и бросилась вслед. Изба опустела. Мишка шмыгнул носом, слез с печи и подобрался к окну. Сунув голову под дерюжку, он прильнул к стеклу, приплюснув нос.
К околице, обгоняя друг друга, бежали мужики и бабы.
От околицы шла толпа. Впереди — конный с красным флагом, а за ним — партизаны с винтовками, с лошадьми в поводу. Партизаны что-то несли.
Мишка прижался к стеклу плотнее. Поискал среди партизан Бонивура и не нашёл. Зато он увидел Вовку. Маленький Верхотуров шёл рядом с Топорковым, опустив руки, будто плети. Перевязанная его голова, изуродованное опухолью лицо делали его неузнаваемым. Если бы не знакомая рубаха в голубой горошек, подпоясанная наборным ремешком, да полосатые тиковые штаны, Мишка не распознал бы деревенского заводилу.
Толпа направилась к школе. Партизаны положили свою ношу. Народ сгрудился вокруг. Командир отряда взошёл на крыльцо и заговорил.
Мишка слез с подоконника. Надел на босу ногу худые отцовские ичиги и, не закрыв за собой дверь, выбежал на улицу. Крестьяне и партизаны стояли тесно. Мишка попытался пробраться внутрь круга. Наткнулся на знакомые стоптанные, с сыромятной подвязкой ичиги. Поднял вверх голову и увидел рыжеватую бороду отца. Мишка потянул его за полу. Отец нагнулся к нему, и, не удивившись тому, что сын здесь, поднял его на руки.
Говорил командир так, будто каждое слово давалось ему с болью. У крестьян были строгие, окаменевшие лица. Женщины плакали, закрываясь платками. Мальчуган хотел спросить, почему они плачут, но побоялся. На сентябрьском ветру он продрог.
Отец подозвал мать, передал ей Мишку и велел идти домой.
Вернулся отец в дом не скоро. Молча достал со слёг, подвешенных к потолку, несколько высохших досок, которые берег для поделки ульев, порезал их, обстругал и принялся сколачивать гроб.
Мать прижала сына к себе и фартуком вытерла слезы.
— Такой молодой!.. — сказала она.
— А что им молодость? И грудных не помилуют! — ответил отец.
Глядя на его работу, мать вполголоса вспоминала:
— На живом теле звезду вырезали… Нелюди!
— Кто, мама? — спросил Мишка.
— Ты не слушай, сынок! — спохватилась мать.
— А гроб кому?
— Одному дяде… партизану Бонивуру… Убили его белые…
— За что убили? — раскрыл Мишка глаза.
— Не поймёшь, — сказал отец. — Сейчас не поймёшь.
Но Мишка понял, что черноглазый партизан уже не научит сельских ребят новой песне, не устроит состязаний наперегонки, не покажет, какие надо с ружьём приёмы делать. Нет Бонивура! Мишке стало тоскливо. Он посмотрел на мать, на отца. И в глазах родителей была та же тоска. Мишка сморщил нос, хотел чихнуть и неожиданно заплакал. Растёр грязным кулаком слезы по лицу и, видя, что мать и отец задумались, тихо вышел из избы.
Ребята толкались на улице.
Увидав, что в штаб потянулись сельчане, ребята пошли туда же. У крыльца стоял караул. Красный флаг, подвешенный у входа, был перетянут чёрной лентой. Часовые не двигались, не шевелились, они словно застыли, глядя прямо перед собой. Люди входили и выходили, а часовые стояли, словно каменные. Поднялись на крыльцо и ребята.
Комната была украшена зеленью. Перекрещённые еловые ветки были прибиты в простенках и над дверями. Ветки же покрывали и пол зелёным ковром. Посредине комнаты стояли два стола, а на них покоился гроб. Был накрыт он партизанским знаменем. Потемневший от ветров и копоти красный шёлк мягкими складками свисал на пол. Белый с незабудками платочек был накинут на лицо Бонивура, платочек, который Нина вынула из своего вещевого мешка.
И Вовка Верхотуров был тут. Он не сводил глаз с гроба Бонивура. Через знамя и через платочек, накинутый на лицо комсомольца, он видел Виталия таким, каким застал его, когда с группой партизан прискакал из Ивановки. В полуверсте от белых следовал он, когда те волочили пленников на расправу. Не помня себя, нахлёстывал коня, мчась за подмогой. И мчались с ним вместе и земля, и небо, и кусты по обочинам дороги. Так летел маленький Верхотуров, что и до сих пор чудилась ему эта бешеная скачка.
Не успела помощь!
И стоял Вовка, глядя на гроб, и не верил, что все события вчерашнего дня случились на самом деле, и раздвоились чувства его, и тому, что Бонивур мёртв, не мог он поверить.
Заметив Верхотурова, Мишка шепнул ему:
— Вовка!
— Но тот не слыхал. Мишка позвал вторично. Вовка посмотрел на Басаргина, будто на пустое место, и Мишка не осмелился окликнуть Вовку ещё раз.
Ребята долго смотрели на гроб и пытались представить себе лицо Бонивура. Так для них и остался он черноглазым, вихрастым, весёлым и живым.
Партизанский караул стоял у тела Бонивура Алёша Пужняк и командир отряда вытянулись у гроба. Топорков, отдав воинскую почесть Виталию, отошёл и шепнул что-то Вовке Верхотурову. До сих пор стоявший в неподвижности Вовка встрепенулся и вспыхнул.
Дали Вовке ружьё. Он встал на место Топоркова. Мальчишеская радость овладела им, когда настоящая винтовка оказалась в его руках. Лицо Вовки залилось краской. Он взглянул на Алёшу и стал навытяжку. Кончик штыка блестел, как звёздочка. Винтовка была тяжёлая и холодная. Как солдат стоял Вовка. «Эх-х! Виталя посмотрел бы сейчас!» И тотчас же подумал Вовка, что Виталий уже ничего не увидит и не услышит. Не мог совладать с собой Вовка. И по щекам его покатились слезы.
Алёша Пужняк метнул на Вовку быстрый взгляд, и у партизана покраснели веки, словно нажег их ветер…
Толпились у входа крестьяне и партизаны. Курили, молчали, — время слов ещё не пришло…
Неотступная тревога за Настеньку терзала сердце Марьи Верхотуровой: что сталось с Настенькой? И остальные девчата в этот вечер все глаза проглядели, высматривая, не покажется ли где-нибудь она, хотя бы под штыками… Уже стемнело, когда белые покидали село, — в сумерках трудно было распознать кого-нибудь в сумятице возле штаба…
Кто знает, на что надеялись подруги, когда кинулись в штаб после ухода карателей, но встретили их пустые, захламлённые окурками да рваной бумагой комнаты с раскрытыми дверями, — Настеньки здесь не было…
— Увели, гады! — сказала Марья, жалобно оглядывая товарок.
…На рассвете опять собрались девчата вместе, раздумывая, что теперь делать. А тут один парнишка, который был с Вовкой, когда тот из-за сарая следил, по какой дороге поскачут караевцы, стал клясться, что белые увели с собой только Бонивура и ещё одного партизана, а кого именно — он не разглядел, и что Настеньки с ними не было. «Ну что, глаз у меня нету, что ли?» — заверял он.