Перед глазами Мишки стояли Алёша, рубящий тополёк, Топорков в кожаной куртке, Чекерда с гранатами за поясом. Довод матери показался ему пустым. И, словно подслушав его мысли, отец сказал так же задумчиво, как раньше:
— А чего её пахать-то?.. Пашешь, пашешь, а для кого?
Не привыкла Маша размышлять над такими вопросами. Беспокойство овладело ею. Она огляделась и ухватилась за спасительное средство, что останавливало все разговоры в доме Басаргина:
— Давай обедать, Павло, а то щи простынут.
Басаргин встал.
— Что щи? Тут душа простынет скоро.
— Да что ты непонятное говоришь? Я о щах, а ты о чем?
Вместо ответа Павло спросил её:
— А чем я хуже других, Маша?
Не хотелось Маше понять мужа, но не понять было нельзя. Мужская совесть проснулась у Басаргина, и не захотелось ему больше отсиживаться от войны в избе, у тёплой квашни, от которой шёл домашний запах кислого теста. Маша поняла, что муж уйдёт. Может быть, и не вернётся. Может быть, сиротская доля ждёт Мишку…
Оделся Басаргин и вышел из дому.
— Куда это папка-то? — поглядел Мишка ему вслед.
— Не знаю, Мишенька. Куда надо, туда и пошёл! — сказала мать и заревела в платок.
Басаргин поднялся на крыльцо школы.
Столкнулся с Жилиным.
Старик торжественно нёс в руках карабин. В его фигуре была написана такая важность, какая бывает лишь тогда, когда мужик снимается у фотографа.
— Эка! — удивлённо сказал Павло. — В починку дали али как?
— Моя! — сказал старик. Номер девятьсот пятьдесят одна тыща четыреста шешнадцать.
Басаргин мучался мыслью о том, как завести разговор с командиром отряда. Не умел он говорить о себе. Встреча с Жилиным облегчила ему задачу.
Он остановился в дверях комнаты Топоркова. Окинул взором осунувшееся лицо командира, почувствовал его горе и, словно сердясь на кого-то, сказал:
— Винтовку-то мне дашь или как?
К вечеру старику Верхотурову стало плохо.
Он лежал на кровати, уставив в потолок налитые кровью глаза. Тяжко хрипел от удушливого кашля. По лицу Верхотурова пошли красные пятна. Руки стали сухими, и кожа на них блестела. Лоб был горячим, губы пересохли.
Верхотуриха растерялась, не зная, что стряслось со стариком. Она суетилась, без нужды бегая из комнаты в комнату. Принесла кваску, чтобы старик испил. Он отказался. Выбросил прочь компресс, который положила ему на голову жена, не взглянул на огуречный рассол, принесённый ею. Верхотуриха притащила ему чаю с малиной, водки, настоенной на красном перце. Старик отодвинул в сторону.
— Не тревожь! — сказал он. — Не суетись!
— Может, на битое место мази какой положить? — Она наклонилась над мужем, по-бабьи жалостливо сморщившись, полагая, что допекает старика боль от вчерашней порки.
Но не боль от лозы донимала Верхотурова. Он забранился:
— Поди ты, знаешь куда… На душу мазь не положишь! Мне не задница жар гонит — злоба! Всю жизнь прожил, как следовает быть… А тут…
— Заживёт! — утешила старуха.
— Заживёт! — взревел Верхотуров. — И-и господи, черта твоей матери! Кабы не хворость моя, зубами гадов пошёл бы рвать… Под поганую пулю пошёл бы…
— Да не тревожься ты, грешный! Отдохни.
Верхотуров давился кашлем и сучил кулаки в злобе, все с большей силой овладевавшей им.
— И сам дохлый, не могу… И нема кому за меня стать!
А в соседней комнате тихо-тихо лежали дочери. Они не плакали, не ругались. Лежали молча. И бог весть о чем думали. С тех пор как Марья расплакалась на груди у матери, встав с брёвен, обе сестры не проронили больше ни слезинки. И не знала мать, как приступиться к ним.
Степанида раздумчиво сказала:
— Нам и в детстве-то батя подолов не заголял, а тут…
— Стёганые мы теперь! — отозвалась Марья.
Степанида долго прислушивалась, как бунтует за стеной отец. Вполголоса поговорила о чем-то с сестрой. Та сначала не соглашалась, спорила со Степанидой, а потом кивнула головой:
— Ну, делай, как знаешь, Степушка!
Добыла Верхотуриха у соседки какой-то «мягчительной» мази. Как ни ругался старик, но жена оказалась упрямой и настояла на своём.
Только стала натирать мужу болевшие места, как в комнату вошла Степанида.
— Иди, иди, дочка, отсюда! — замахала на неё сухой рукой мать.
Старик, стыдясь, опустил рубаху.
— Чего тебе, дочка? Иди.
Степанида, не обращая внимания на конфузное положение отца, медленно, как делала все, опустилась на колени.
— Мамынька, батя! Благословите в отряд идти.
Мать, держа в одной руке банку, в другой на ладони мазь, невольно махнула рукой, будто отстраняясь от Степаниды.
— Христос с тобой, Степушка! Что ты? Окстись! Поди приляг, родимая… отлежись… Господи, что надумала!
Верхотуров посмотрел на дочь, насупясь; у него сразу опять заболело все.
— Куды-ы? — сердито крикнул он. — Это ещё что? Тебя там не хватало.
— Благослови, батя, в отряд идти! — спокойно повторила Степанида. Привыкшая с детства на все спрашивать у стариков позволения, она и тут не могла миновать их.
Старик, злясь оттого, что не мог сам подняться, заорал на дочь:
— Мало тебя били? Ещё, дурная, хочешь?
Степанида повела своими могучими плечами.
— Что били — не мой стыд! Я и за тебя и за Марью отплачу, — сам, было время, стрелять учил.
— Ты не мудри! Тоже солдат нашёлся. Сопля!..
Степанида поднялась с колен.
— Ты, батя, не лайся-ка! А то я и так уйду… Благослови лучше!
Подошла к самой кровати. Наклонилась к отцу. Тот не мог удержаться, легонько двинул её по затылку: «У, непокорная!»
— За меня отплатишь! — сказал он, сморщившись. — Что я, что Марья — не в нас дело. Видно, правду говорят, что у девок волос долог — ум короток… Ты за Расею нашу в отряд иди, а не за сеченого отца… Время пройдёт, белых попрут, так мне эта сечка в отличку будет, чтобы другие не забывали: вот какая доля у белых для всякого трудящегося человека припасена, другой не жди! Понимать надо!..
Вслед за тем, неловко сложив пальцы щепотью, он перекрестил дочку трижды:
— Во имя отца и сына и святого духа!
Глаза матери наполнились слезами. Но, понимая, что ни отца, ни дочь не переспоришь, она докончила тихо:
— Аминь!
Решимость оставила Степаниду, едва пошла она в штаб. Одно дело разговаривать со стариками, другое — с командиром отряда. Она остановилась перед дверью комнаты, где сидел Топорков, и поспешно сделала к выходу несколько шагов, услышав движение в комнате.
Дверь распахнулась. От Топоркова вышла, неся в руке какую-то бумагу, Нина с заплаканными, запухшими глазами.
— Ты что здесь делаешь, Стёпа? — спросила девушка, рассмотрев в полутьме коридора Верхотурову.
Степанида тяжело задышала, не зная, как приступить к разговору. Нина, увидев, что Степанида взволнована чем-то, обняла её.
— Ну что, Стёпа?
— Ой, Нинча, хочу в отряд проситься, а духу не хватает… Топорков-то человек сурьезный… А ну как скажет он: «Мне-ка девки на что?»
— Забоялась, что ли, Степушка?
— Забоялась. Но ты мне скажи: у него никого нету? Коли один, так я пойду.
— Не ходи! — сказала Нина.
— Пошто? Не примет? Так я и одна пойду партизанить! Право слово.
— Не ходи! — повторила Нина. — Вот видишь, список у меня в руках? Поручил Топорков записывать всех, кто в отряд хочет.
— Пиши меня первой!
— Да ты, поди, больна ещё, не торопись.
— Дома-ка я, Нинча, и век не подымусь, на Марью да на батю глядючи. Пиши! — властно повторила Степанида и ткнула пальцем в список. Робости её как не бывало.
Отряд пополнялся новыми бойцами.
Из соседних деревень прибывали конные и пешие. Многие приносили с собой винтовки, гранаты. Оружие получали те, у кого его не было.
Прибывали к Топоркову командиры отрядов, расположенных по соседству. Совещались, разрабатывали планы совместных действий.
Проходя мимо свежих могил, снимали шапки. О мёртвых не говорили, но помнили. Помнили, чтобы в близкой битве посчитаться за них.
А битва близилась с каждым часом.
Уже грузились во Владивостоке первые эшелоны японцев, отплывавших на острова. Грызлись спекулянты, отбивая друг у друга места на пароходах «Доброфлота», идущих за границу. Ещё дрались ожесточённо посланные на фронт в последний момент войска, ещё двигались они к фронту, но движение это походило на движение крови в обезглавленном теле: она ещё идёт, струится по венам и артериям, но уже нет животворной силы в этом движении, и тело остывает.