Когда баррикада была готова, до меня дошло, что, увидев ее, Шварцнеггер насторожится, и все мои труды пойдут насмарку. Я сел чесать затылок, но это не помогло. Пнув ногой баррикаду, уселся на ее развалинах в позе роденовского[35] мыслителя. Эта поза оказалась гораздо продуктивней простонародного способа оживления мыслей, и скоро я придумал поставить растяжку. Нитки у меня всегда были с собой, а сигнальных мин, то есть камушков, под ногами было полно. Закончив установку растяжки, я забросил наверх еще пару обломков сталактитов и забрался сам.
Устроившись в засаде, несколько минут наслаждался своей догадливостью, затем в голову пришла мысль: "Ты все-таки дурак – в скале звуки распространяются очень далеко и Шварцнеггер, наверняка, слышал твою возню со сталактитами". Но делать было нечего, и я решил оставаться в засаде – все равно он меня не убьет: приказа такого не было. Надает по фейсу и поведет ужинать.
Сидеть пришлось долго. Когда борьба со сном пошла не в мою пользу, я решил развеяться и прогуляться на четвереньках по галерее, в устье которой сидел. И, преодолев метров двадцать, проснулся. Этому способствовали небольшие острые сталагмиты, попадавшие под колени, а также несколько побед моего лба над свисавшими с кровли сталактитами. Сбив третью известковую сосульку, я решил вернуться, но вдруг услышал впереди невнятные голоса. Сердце забилось барабаном, захотелось немедленно очутиться в ставшем таким привычным, и в общем-то безопасном краале. Но неожиданная мысль: "Это Баламут с остальными!!!" победила страх, и заставила ползти дальше.
Преодолев несколько поворотов, я увидел свет, яркий солнечный свет. Еще несколько царапин на коленях и, вот, я стою... я стою в густой траве под Кырк-Шайтаном! Наискосок, в центре поляны повисли на кольях наши небрежно натянутые палатки; у костра, потухающего под черным от копоти казаном, возится с дровами Баламут; Бельмондо, закинув ногу на ногу, лежит на траве и курит сигарету... И, совершенно уже обомлевший, слышу откуда-то сбоку доброжелательный голос:
– С пробужденьецем вас, досточтимый Евгений, Евгеньевич! Заждались мы вас!
Конечно, это был Худосоков, но очень уж добрый, очень уж участливый. Пытаюсь что-то сказать – ничего от изумления не получается, смотрю назад, под ноги, чтобы удостоверится, что это не сон, что я действительно только что на карачках выбрался из пещеры, но... но ничего не вижу – нет пещеры! Нагибаюсь, раздвигаю разросшиеся под скалой высокие травы – нет ничего!
– Да ты не напрягайся, Женя! – сделав шажок ко мне, участливо проговорил Худосоков, нет, не Худосоков, какой Худосоков – он сдох давно в Волчьем гнезде, Сильвер, Сильвер проговорил. И, лучезарно улыбнувшись, продолжил:
– Это галлюцинации, понимаешь... От шариков моих иногда галлюцинации вокруг бывают...
– Галлюцинации... – повторил я, ни во что еще не веря. – Бывают вокруг...
– Часто – групповые. И у вас они были... Я, хохмы ради, в кофе утренний волос немного намешал. – И спросил, с виноватой улыбкой заглядывая в глаза:
– Ты не сердишься?
– Не знаю, право... – пробормотал я, ища в карманах сигареты.
– Пошли к костру, Женечка. Борик твой с Коленькой давно тебя дожидаются, даже не пьют почти, изжаждались. Они уже полчаса как от какого-то Худосокова, ха-ха, сбежали...
Я подошел к костру, присел, искоса поглядывая на Баламута. А он серьезный, молодой, как двадцатилетний, сухие ветки в костер помирающий сует. Серьезный, серьезный, да как взорвется смехом, аж упал с корточек на спину.
– Ты чего? – удивился я, разрешив, наконец, улыбке согреть лицо. Как тут не улыбаться, когда Коля уже хрипит, кашляет и слезы вытирает? Борис приподнялся, тоже молодой и тоже рот до ушей и, окурок щелчком выбросив, говорит голосом, смехом подсорванным:
– Мы уже полчаса гогочем! Как вспомним Македонского, козла Борьку и Аладдина с Леграном, так и покатываемся... Прикинь, отошли от глюков, Сильвера увидели, схватили его под белы рученьки, хотели шею сломать, а он, бедняга, орет во весь голос: "Не виновата я!" Хорошо Баламут вдруг увидел, что пещеры, из которой мы наружу выбрались, нет, совсем нет, одна скала голимая. А потом до меня дошло, что и баб наших нет. Схватил тут я Сильвера за горло, где София, спрашиваю, а он хрипит: ...акая ...афия!
– Повезло ему, – продолжил Баламут, отирая слезы с глаз, – ветер тут переменился и как пловом на нас пахнет, вмиг мозги прочистило. Отпустили его, он сразу к тебе нас повел. Лежишь под скалой, как полено, хотя плов уже переваривается. Пинали-щекотали – ноль внимания...
– Ноль внимания... – повторил я. Потом осенило, задрал штанины и уставился на колени – они были без ушибов и царапин.
– А хочешь, я тебя в сознательность приведу? – участливо так спросил Бельмондо.
– Прямым в лицо, что ли?
– Ага! Знаешь, здорово помогает. Коля сразу в себя пришел. А то тоже все мычал.
– Бей... – разрешил я. И тут же упал навзничь. Соленая кровь лениво потекла в горло... Я глотал ее и, как помилованный, радовался жизни. Ольга, Ольга, киска-лапушка дома сидит, жива-целехонька, ждет-ревнует, расшалившуюся Ленку Худосоковым пугает. Полина в Болшево вместе с бабушкой видик про попугая Кешу смотрит, хотя какой видик, июль на дворе, значит, они в Севастополе. Отер кровь, пролившуюся на щеку, поднялся и сразу увидел, что и у Баламута правая скула и нос красны от прямых ударов. Рассмеялся, обнял друзей, целовал даже в щетинистые щеки. Они тоже целовались, потом положили мне руки на плечи, и повели к моей палатке.