Обернувшись, я увидел на своей кровати человека. Я хотел было выпрыгнуть в окно, но ноги были как будто прикованы к полу. Фигура медленно поднялась и навела на меня взгляд. Глаза горели огнем, смотрели на меня все более пристально и расширялись, приобретая жуткое угрожающее выражение. Однако в тот самый момент, когда их величина и пламень стали невыносимы, они лопнули и рассыпались искрами, как падают пылающие угли сквозь колосник. Остались лишь черные, выжженные глазницы, как абсолютное ничто, скрытое за последней вуалью ужаса.
«Тристрам Шенди»
Берлин
Удобное издание «Тристрама Шенди» в картонной коробочке было при мне во время сражения под Бапом, было оно со мной и тогда, когда мы стояли у Фаврёй. Поскольку нам пришлось ждать на артиллерийских позициях с утра до послеполуденного времени, нас очень быстро одолела скука, хотя положение было вовсе не безопасным. Я начал листать книжку, и очень скоро мое спутанное, прерываемое вспышками огней чтение, как некий таинственный побочный голос, зазвучало в противоречивой гармонии с внешними событиями.
Я несколько раз прерывался, и, когда мне удалось прочесть несколько глав, пришел долгожданный приказ атаковать; я убрал книжку и уже к заходу солнца лежал раненый.
В лазарете я снова подхватил нить повествования, как если бы все, что произошло в промежутке, было лишь сном или частью самой книги, чем-то вроде экскурса, обладающего особой духовной силой. Мне дали морфия, и чтение продолжалось то наяву, то в полусне, так что разные душевные состояния делали лишенный строгой геометрии текст с тысячами улочек и переулков еще более запутанным. Лихорадка, с которой я боролся при помощи бургундского и кодеина, обстрел и бомбежка позиций, откуда войска уже начали отступать, почти забыв о нашем существовании, лишь усугубляли путаницу. Поэтому все, что сохранилось у меня в памяти от тех дней, — это сентиментальные переживания вперемешку с диким возбуждением, после которого я не удивился бы даже извержению вулкана, а бедный Йорик и простодушный дядя Тоби казались такими близкими фигурами, каких только можно себе представить.
При таких торжественных обстоятельствах я вступил в тайный орден шендистов, верность которому сохранил до сего дня.
Одинокие стражи
Берлин
Сведенборг осуждает «духовную скупость», которая прячет под замком его грезы и прозрения.
Но как тогда быть с презрением духа к тем, кто разменивает себя на мелкую монету и пускает ее в оборот, как быть с его аристократическим уединением в волшебных дворцах Ариоста? Невыразимое теряет свою ценность, когда его выражают и сообщают другому: оно подобно золоту, в которое перед чеканкой добавляют медь. Кто пытается уловить свои сны на рассвете и видит, как они выскальзывают из сети его мыслей, тот похож на неаполитанского рыбака, от которого устремляется прочь стайка серебристых рыб, случайно выплывшая из глубин залива.
В собраниях Лейпцигского минералогического института я видел кусок горного хрусталя величиной с фут, найденный при прокладке туннеля через недра Сен-Готарда, — одинокий и редкий сон материи.
Нигромонтан передал мне знание того, что среди нас есть избранные люди, давно покинувшие библиотеки и пыльные арены и занятые работой в потаенных местах вроде мрачного Тибета. Он говорил о людях, проводивших ночи в своих одиноких комнатах, неподвижных как скалы, в недрах которых поблескивает мощный поток. Снаружи этот поток вращает жернова мельниц и приводит в движение армию машин, внутри же он не преследует никаких целей и пульсирует в сердцах, этих горячих колыбелях всякой силы и власти, навсегда скрытых от внешнего света.
Люди, занятые работой? Не это ли важнейшие сосуды, по которым течет кровь, видная под тонким покровом кожи? Самые мрачные сны снятся в безымянных землях, изобилующих плодами, там, где труд кажется чем-то случайным, лишенным всякой необходимости. Микеланджело намечает в мраморе лишь очертания лиц, и неотесанные глыбы камней дремлют словно куколки бабочек, чья дальнейшая жизнь будет препоручена вечности. Проза «Воли к власти» — это поле, где недавно отгремело сражение мысли, реликт одинокой, ужасной ответственности, мастерские, полные ключей, брошенных тем, у кого больше не было времени отмыкать замки. Даже мастер, пребывающий в зените славы, как, например, кавалер Бернини, говорит об отвращении к законченному творению, а Гюисманс в позднем предисловии к A Rebours[1] — о невозможности читать собственные книги. Вот еще один парадоксальный образ — человек имеет оригинал, а изучает плохие комментарии. Большие романы, оставшиеся незавершенными, и не могли быть завершены, ибо были раздавлены собственным замыслом.