— Ну-с, алкоголики, дебоширы, тунеядцы, подъем, — Андрон, проснувшийся первым, умылся, побрился и принялся будить так и не изменившего позы Рубена. — Вставайте, граф, вас ждут великие дела.
Ну да, чайник вскипел, скороходовские, набитые газетой гавнодавы высохли, краденая детскосадовская каша разогрета. Жизнь, дорогой граф, прекрасна и замечательна. Однако судя по Рубену Ашотовичу сказать сие было затруднительно — он был помят, растерян, а главное никак не мог вспомнить перипетии дня минувшего. Без штанов, с больной головой, на скрипучей кровати. С огромным кровоподтеком на заду. Только-то и ясно, что похмелье, тягостное, муторное, долгомотное. Полцарства за коньяк! Увы, ничего горячительнее горячего кофе в доме не нашлось. Да и то скверного детскосадовского разлива.
Завтракали в скорбной тишине без разговоров. Андрон тактично, ни о чем не спрашивая, с аппетитом пользовал ячневую смесь, Рубен Ашотович, страдая, лазил чайной ложечкой в мутный кофе, на лысом его черепе блестели капли пота, в глазах, налитых кровью, светилось отвращение. Нет, не к бурой приторной жидкости, к самой жизни. Молчание становилось тягостным, ощутимо плотным, стопудовой гирей повисало в воздухе. Не дай бог упадет…
— Ну, а как там Полина? — начал было разговор Андрон и тут же раскаялся.
Рубен Ашотович еще больше помрачнел, резким движением в штопор закрутил неповинную ни в чем ложечку.
— Не знаю, давно не виделись. — Голова его вдруг затряслась, мятое лицо собралось складками, сморщилось, словно печеное яблоко, и он заплакал, глухо, без слез, тяжело выкатывая небритый кадык. — С месяц уже. Ушла. К какому-то мужику. Сказала, навсегда.
Что-то было в нем от Васисуалия Лоханкина и розовобрюхого, загнанного в клетку хомяка, которому чешут сторублевкой это самое розовое брюхо. Вот ведь, ушла, волчица старая и грязная при том!
— Брось, Рубен, все бабы суки, — веско произнес Андрон, и атмосфера сразу разрядилась, живительным озоном ее наполнила мужская солидарность.
— Да, да, конечно суки, — Рубен Ашотович, вздохнув, начал успокаиваться, зубы его дробно стукнули о чашку с кофе. — Вот ведь, ушла. Сказала, что я ей всю жизнь испоганил с моим национальным вопросом. Точнее, с армянским носом. И за кордон она не поедет. Это после всего-то?
Чувствовалось, что он не так переживает измену Полины-жены, как предательство Полины-друга.
— Все правильно, из ребра, — Андрон глубокомысленно прикончил смесь, набулькал кофе и взялся за бутерброд. — И что же теперь?
— А ничего, — Рубен Ашотович поставил чашку, мятое лицо его сделалось серым. — Буду хоронить прошлое. Один знакомый зовет на кладбище в пахоту, негром. Перекантуюсь лето, а там видно будет. Честно говоря, ничего хорошего не жду, все как-то мрачно.
А вот и нет. Когда после завтрака вышли из дома, на улице уже рассвело — мглисто, туманно-зыбко, но все же темнота отступила.
— Погодка-то а? Как в Англии! — Андрон, поеживаясь, закурил, с важностью подошел к машине и, вытащив брелок с ключами, приступил к сакральному процессу отмыкания. — Ну как ты тут, моя ласточка? Не замерзла? Рубен, заходи, подкину до метро. Рубен, эй! Что с тобой? Увидел дедушку на облачке?
Рубен Ашотович не отвечал, прищурившись, как бы не доверяя зрению, он внимательно смотрел на флюгер, длиннохвостую железную собаку, четко различаемую на фоне неба.
— Странно, очень странно, — произнес он наконец, оторвал мутный взгляд от флюгера и залез в стылое нутро машины. — Действительно, все как в Англии. Там в Суффолке есть церковь с аналогичным флюгером, я сам видел фото. Ее называют храмом Цербера, сатанинского пса. Когда-то давно он явился прихожанам, кого-то убил, кого-то изувечил и с адским ревом исчез. После него остались искареженные церковные часы и глубокие, напоминающие следы когтей царапины на плитах пола. Странно, очень странно.
До самого метро он молчал, думал о своем, тер бугристый, в морщинах лоб — ясно было, что зеленый змей еще не до конца разжал свои объятья. При прощании же Рубен Ашотович расчувствовался, дружески обнял Андрона и скупо прослезился.
— Спасибо, Андрюша. Ничего, ничего, не все так плохо. Пока мы мыслим, мы существуем. — Замялся на мгновеие, как бы вспомнив что-то, выпятил губу, покачал плешивой головой. — И все-таки собака эта, флюгер… Странно, черт возьми, очень странно, — крепко пожал Андрону руку, вылез из машины и пропал под землей.
«Конечно, странно, — Андрон, глянув в зеркало, просемафорил поворотником и осторожно, дабы не задеть прохожих, начал отъезжать от поребрика, — не флюгер вертится, а все базары крутятся вокруг него. То то, то се, то чухонский волк, то собака Баскревилей…». И в довершении собачьей темы он вдруг поймал себя на мысли, что в самом деле все бабы суки, и Полина отнюдь не исключение. Жучка еще та.
Хорст (1980)
Пришла Валерия в себя от ощущения чего-то лишнего в своем теле. Застонав от слабости, она открыла глаза и сквозь призрачную пелену увидела женщину, пожилую, добрую, в белом — приветливо улыбаясь, та всаживала ей иголку в вену.
— А, вам уже лучше, слава богу.
— Кто вы? — Воронцова поняла, что лежит безо всего под крахмальными хрустящими простынями и, собрав в кулак всю свою волю, справилась с пеленой перед глазами. — Где я?
— У друзей, дочка, у друзей, — раздался низкий и глухой мужской голос, и Воронцова увидела гиганта, широкоплечего, седого, с начальственной осанкой. — Тебя ведь звать Марией, дочка, верно? — участливо спросил он, и мощный голос его дрогнул, сел, превратился в шепот. — Хорстен писал мне о тебе. Ах, Хорстен, Хорстен! Бедный, бедный мальчик мой!
Все это было очень похоже на провокацию — слишком уж искренно, чувственно, на саднящей ноте.
— Никакая я вам не Мария. Требую американского консула, — Валерия нахмурилась, сдвинула брови, дернувшись, хотела сделать протестующий жест, но не смогла — добрая женщина уже глубоко всадила ей иглу в другую руку.
— Потерпите, милочка, потерпите. Сейчас вам будет совсем хорошо.
— Да, ладно тебе, дочка, ладно. Я же дядя Курт, учитель Хорста, — гигант раскатисто ударил себя в грудь, миролюбиво улыбнулся и, чтобы не осталось ни малейшего сомнения в его искренности, похлопал Валерию по плечу. — А ты Маша, русская либлих фройляйн нашего Хорстена. Маша с Петроградской.
Да, похоже, у старого доброго Курта с информационным обеспечением было не очень. Только Воронцовой на это было наплевать.
— Валерия Евгеньевна, законная супруга Хорста, — веско и безапеляционно представилась она, и в голосе ее, все еще слабом, отчетливо послышалась тревога. — Как он там? Его укусила вобла.
— Плох, дочка, плох, — гигант насупился, проглотил слюну. — Собственно, как плох, состояние стабильное. Кома. А что касаемо этой твари…
Кашлянув, он замолчал и деликатно отвернулся, потому что женщина в белом занялась вплотную ягодицами Валерии. Быстро испятнав их точками уколов, она собрала инструмент, добро улыбнулась и вытянулась по стойке смирно.
— Группенфюрер, все в порядке. Жить будет.
— Спасибо, гауптштурмфюрер, вы свободны, — он присел на табуретку у кровати Воронцовой и трогательно, с отцовской нежностью поправил сбившееся одеяло. — Так вот, что касаемо этой твари, дочка. Это был опытный образец. Наши ученые вывели редкую породу воблы, с ядовитыми железами, с тем, чтобы в реках советского Нечерноземья она кусала на водопое скот. Здорово придумано, да? — хмыкнув, Курт впервые за все время улыбнулся, выпятил губу, подбородок и грудь, но тут же страшное, в глубоких шрамах лицо его снова затуманилось. — Но только на деле, дочка, ни хрена не вышло. Вначале от бескормицы вымер колхозный скот, а следом особая, выпущенная в реки советского Нечерноземья вобла. Не вынесла плотин и удобрений. А вот здесь, на Амазонке, прижилась, кусает, стерва, всех кого ни попадя. Хотя сушеная, с баварским пивом очень даже ничего. Главное — не есть ее вместе с головой. А то ведь противоядия наши ученые так и не придумали. Впрочем хрен его знает, прогресс не стоит на месте. Я уже отправил шифртелеграмму в Шангриллу, фюрер не даст пропасть таким борцам как Хорст. Хорст, Хорстен, бедный мальчик мой…