Однако Тима домой не тянуло. Медленно, словно во сне, он побрел по нечищенным улицам, хлюпая скороходовскими ботинками по грязной раскисшей жиже и чувствуя, что и на душе у него так же слякотно, грязно, неуютно и погано. А сверху, с надвинувшегося на самые крыши неба, все падал и падал снег — белыми, издыхающими на лету мухами. Наконец, измокнув и озябнув, Тим забрел в кинотеатр на утренний сеанс, с отвращением, наверное в сотый раз, полюбовался на мужественного мужелюбца Марэ и подгоняемый голодом плюс дурными предчувствиями отправился-таки домой. А с неба — все белые, белые, белые, тающие на лету мухи.
Дома, как и ожидалось, было нехорошо. В холодильнике пустота, зато на кухне полный сбор — супруга, тесть и плачущее чадо. Профессор был хмур, взлохмачен и изжолта бледен, Регина яростна и похожа на пантеру, чадо горлопанисто и, как всегда, описавшись. В кухне пахло не обедом — скандалом и бедой.
— Оставь-ка нас, Регинушка, — мягко попросил профессор дочь, и едва та, шаркая подошвами, вышла, с ненавистью прищурился Тиму в переносицу. — Плохие новости, молодой человек. Я бы даже сказал, скверные. У вас, оказывается, родственники за границей. А вы даже не потрудились меня ввести в известность.
И не давая Тиму даже рта открыть, он вдруг вскочил и резко, так что повалилась вазочка с фальшивыми нарциссами, ударил кулачком о стол.
— Это возмутительно! В моей команде человек с пятном, да еще с таким! Это бросает тень на всех нас! От такого дерьма можно и не отмыться! Знал бы кто-нибудь, что мне сегодня пришлось пережить там, на верху! — Он с пафосом ткнул пальцем куда-то наверх, в низкий, в стиле развитого социализма, потолок. — Сколько седых волос стоило мне это все, скольких дней, нет, лет жизни! — Он нервно закурил, манерно затянулся и далеко выпустил дым «Союза-Апполона». — Вобщем, молодой человек, наверху есть мнение. С темы вас снять, и ни о какой загранице, естественно, не может идти и речи. Скажите еще спасибо, что оставляют в аспирантуре.
Он еще много чего говорил, стряхивая пепел в раковину и нарезая куцые круги по кухне, только Тим его не слышал — в голове его ни к селу ни к городу крутилась песня, спетая дворянкой Орловой на американский манер в кинокомедии «Цирк»: я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек.
Наконец, докурив, профессор выдохся.
— Ладно, молодой человек, это, надеюсь, не последний наш разговор, — кивнул небрежно, не подавая руки, поцеловался с дочерью, сделал ути-ути внучке и отчалил. Хлопнула дверь подъезда, рявкнула мотором «волга», брызнула, с плеском разошлась жижа под колесами. На миг наступила тишина, только капала вода из крана да по радио заливался истеричным смехом Пугачевский «Арлекино». Было совсем не весело.
— Я всегда знала, что мой муж неудачник, — стала подымать себе настроение Регина, и на дряблых щеках ее загорелся румянец, — но не знала, что он еще и с клеймом…
— Слушай, давай потом, — тихо сказал Тим. — Я хочу есть.
— Вот, вот, — обрадовалась Регина и села на любимого конька. — Ты только и можешь, что жрать да трахаться. Кроме как за столом и в постели, ни на что не годен. Господи, я живу с троглодитом, с неандертальцем! Цена которому девяносто рэ в месяц!
— Пожалуйста, помолчи, а, — шепотом попросил Тим, брякнул сковордой, поставил на огонь, вытащил из холодильника последнее яйцо, разбил и отшатнулся. Тухлое. Ну и денек.
— Фу, одна вонь от тебя, — Регина фыркнула, наморщив нос, и не по-женски сплюнула в раковину с посудой. — Я же говорю, мастодонт, неандерталец.
В это время проснулся телефон, пронзительно, под стать Регининому голосу.
— Да, — Тим автоматически снял трубку, молча послушал, коротко кивнул, пообещал странным каким-то голосом: — Сейчас приеду.
— Ну вот, дожили. Твои бляди уже на дом звонят, — гневно, в продолжение темы, Регина раздула ноздри, хотела было высказаться еще, но не успела.
— Значит, неандерталец, говоришь, мастодонт? — как бы просыпаясь, Тим остановил свой взгляд на жене, медленно придвинулся вплотную и вдруг, с силой схватив ее за волосы, принялся тыкать лицом в мусорное ведро, аккурат в раздавленное тухлое яйцо. — А ты сука, сука, сука!
И так раз десять. Верно говорят, не буди лиха, пока оно тихо.
— Ладно, тварь, живи, только подмойся, — бросив наконец рыдающую Регину, Тим закончил экзекуцию, оделся и хлопнул напоследок дверью так, что спикировал портрет членкора Ковалевского, висевший в прихожей в сторонке от сортира. Только Тиму было наплевать, в ушах его все еще звучал голос матери: «Сынок, папа умер. Скоропостижно, не приходя в сознание».
Хоронили членкора Метельского на Южном кладбище. Хоть и Южное, а промозглое, слякотное, продуваемое насквозь злющими ветрами. С неба по-преженему валил мокрый снег, чавкали в грязи лопаты землекопов, каркала кладбищенское откормленное воронье.
— Эх-ма, взяли! — с плеском домовина опустилась в яму, накренилась, выправилась, вспыла и величественно закачалась на волне. — Хорош, присыпай!
Шлепнулись на крушку гроба грязь, всхлипнулись, шатнулись провожающие женщины, выругались матом вкалывающие неподалеку негры — Антон Петрович Метельский, ученый и гражданин, отправился в свое вечное плавание. Requiescit in pace. И ничего не изменилось в этом мире, все так же падал печальный снег, так же каркали вороны, все так же матерились злые, еще не похмелившиеся с утра рабочие. Вот ведь — fu…e none! Трижды верно, омния ванитас, все суета.
Проводив усопшего на тот свет, живые, скорбя, погрузились на автобус и отправились малой скоростью в город, дабы помянуть его. Однако только вырулили на Пулковский шлях, как Тим вдруг понял, что не в состоянии находиться среди этих незнакомых ему людей, давиться студнем с безвкусной водкой и слушать обязательные, не значащие ничего слова. События последних дней, да нет, пожалуй, месяцев, девятым валом накатились на него, в сердце и на душе сделалось так тошно, что хоть сейчас в петлю.
— Стой! — заорал он водителю, пробкой выскочил из автобуса и, понуро глядя себе под ноги, двинулся по нечищенной обочине.
Никто не позвал его, никто не окликнул — чужим было наплевать, а Зинаида Дмитриевна, помертвевшая от слез, толком даже не понимала, что происходит вокруг.
На улице пахло весной, теплело. Снег на глазах превращался в дождь, машины обдавали Тимами брызгами и жидкой грязью. А он все шел и шел, обтрюханный и жалкий, не видя ничего и не слыша, испытывая лишь одно желание — находиться в беспрестанном движении. Чтобы мысли остановились. О чем думать-то теперь? Надежда, говорят, умирает последней, так ведь прибили и ее, вдрызг размазали по райкомовским ступенькам. Какие еще на хрен родственники за границей? Туфта! А вот нелепая женитьба, девяносто аспирантских рэ, годы, прожитые с дурой замшелой, это да… Из песни слова не выкинешь, горькой, безрадостной, похожей на собачий вой.
Долго шел Тим, озябнув и промокнув насквозь, устал, в кровь стер ноги. Стемнело. Машины включили фары, встречные огни били по глазам, заставляли жмуриться, отворачивать лицо, закрываться рукой. Где уж тут заметить «волгу», следовавшую в отдалении почитай с самого кладбища…
Наконец Тим миновал Среднюю Рогатку и вступил в город. По улицам шли по своим делам люди — спешили домой, на свидание, в кино, никому не было дела до промокшего прихрамывающего человека. Впрочем нет, не всем. Когда Тим миновал указующую руку Ленина и двинулся вдоль мрачноватых, построенных еще при Сталине домов, из резко давшей по газам «волги» вынырнул гражданин и цепко ухватил его за плечо:
— Стой, сука бля! Зачем мою Люську за жопу хватал? И за ляжки, и за буфера!
В другое время Тим, может быть, и поддержал бы беседу о какой-то там Люське с буферами и ляжками, но только не сейчас. Все его переживания, дурное настроение и давешние обиды обрели конкретное материальное воплощение, называемое в терминах традиционного каратэ «гияку-аге-цуки». На реверсе бедер мосластым кулаком ввинчивающим движением точно в подбородок. На редкость точно, резко и с акцентом, так что хранитель Люськиных форм на миг застыл, пьяно пошатнулся и плотно приложился затылком об асфальт. Скверно упал, с похоронным звуком.