Выбрать главу

— Все, братцы, привал, — Витька стал устраиваться на опушке, однако первое, что нужно делать, — разжигать костер, — даже не подумал. — И не пытайтесь, братцы, огонь здесь не горит.

Попробовали — действительно, проверенные, которым и дождь не страшен, охотничьи спички, даже не вспыхивали, позорно шипели. Хорошенькое дело. А как же самый страшный таежный зверь комар? Рыжий, жалящий наповал, нападающий гудящей бандитской шайкой? А никак. На поляне, оказывается, ни комарья, ни мошки не водилось. К слову сказать, также как и чая, дымящихся папирос, чего-либо жареного, вареного или печеного. Ладно, глотнули из фляжек, крупно порезали сала и хлеба, поняли, почему Витька просил у Водяного рыбки помельче. Для айбата. Берется та самая рыбка, которая помельче, и потрошится, затем распах, внутренние стенка брюшца или присыпаются солью, или мажутся горчицей, и все — можно есть. Сырую, не обращая внимания на то, что рыбка иногда лупит едока хвостом по губам. Пусть лупит, лучше на пользу пойдет. А то что айбат полезен, знает в тайге любой — лучшей профилактики от цынги не бывает. Вобщем тяпнули спирту, сала, перченой, бьющейся в зубах рыбы, притихли, вглядываясь в тишину. А золотые отстветы на верхушках скал между тем пропали, надвинулась темнота.

— Медведь этот здешний страж. Шатун, людоед, — нарушил тишину Витька, но осторожно, шепотом, с оглядкой. — Любимое животное Матери. Навроде собаки. Да и вообще в тайге медведи в почете. Раньше, когда заваливали косолапого, устраивали пир. На весь мир. Медвежью голову клали на видное место у костра. Самый старший гость садился рядом с охотником. Садился и начинал расхваливать зверя. А потом просил дух убитого простить охотника, дескать не хотел он убивать, голод заставил. Потом все ели вареные мозги, сердце и печень медведя и как бы на себя брали часть вины охотника. Очень жалели зверя. Тс-с-с-с! Слышите? — Он вдруг прервался и застыл, вглядываясь в ночную мглу. — Она вышла. Зовет.

Тим с Петюней тоже замерли, повинуясь знаку Витьки, глянули на центр поляны и сразу обалдели. Остроконечный контур чума четко выделялся на фоне звездного неба, а у входа в него застыла женщина в белом. Словно человеческая фигура на негативе.

— Ни хрена себе, — одними губами шепнул Тим, а женская фигура между тем оторвалась от земли и медленно приподнялась к острию чума. Глаза женщины были закрыты, волосы рассыпаны по плечам, лицо — смертельно бледным, вытянувшимся, лишенным выражения. И нечеловечески страшным.

— Пойду я, — хрипло сказал Витька, проглотив слюну, решительно поднялся и пошел к чуму. Звук его шагов в полнейшей тишине казался оглушительным, бьющим по мозгам. Не доходя пары метров, он встал, поднял вверх руки с разжатыми пальцами и тихо произнес:

— Чу?

Однако не рассчитал, получилось громко. Очень похоже на выстрел. Только резкий звук не испугал женщину в белом. Она тоже подняла вверх руки, опустилаьс на землю, и тишину прорезал громогласный, словно оползень упал, звук:

— Ха!

Вздрогнули деревья, зашестела трава, взяли мажорный аккорд и замолчали ночные птицы. Белая фигура снова воспарила в воздух, опустила руки и расстаяла в перекрестье жердей над чумом. Будто ее и не было.

— Уф! — в темпе вернувшись, Витька плюхнулся на землю, даже в темноте было видно, что он улыбается от уха до уха. — Ну теперь, братцы, лафа. Будет нам и женьшень, и золотишко, и какава с чаем.

— А что такое «ха»? — шепотом спросил Тим, перед глазами его все еще стояла женщина в белом. — Таможня дает добро?

— Ха оно и есть ха, — с важностью заметил Витька, и в голосе его послышалась значимость и торжественность. — Непереводимое идеоматическое выражение. Вобщем нас одобрят. Теперь нам все по хрен. В Черную Пагубь двинем.

Последние слова он произнес как-то неуверенно, шепотом. Чувствовалось, что не все ему по хрен.

— Да, весело. Белая Мать. Черная Пагубь, — Петюня фыркнул, высморкался в полсилы. — А что в энтой Пагуби такого особенного? Кроме того, что она черная?

Чувствовалось, что он тоже пребывает под впечатлением увиденного.

— Это место такое, впадина, — Витька кашлянул, прочищая горло, поежился. — Говорят, кто-то древний поставил там двенадцать идолов, чтоб собирали все напасти в округе. Заговоренное место, страшное. И земля там по ночам светится. Говорят, женьшеня там — что клюквы на болоте. Только не копает никто, боится. А нам плевать, мы у Белой Матери в фаворе. Нам теперь — всегда удача.

Андрон. Начало девяностых

Был погожий весенний день — ласково светило солнышко, даже вроде бы пели птички. Вот она, свобода… Только никто Андрона не встречал, все было как-то обыденно, несмотря на яркое солнце серо, банально. Дальше было в том же духе — базар-вокзал, компостирование билета на Ленинград, дежурный мент, приказавший предъявить — нет, не документы, справку об освобождении. Потом Андрон мужественно устоял от предложений выпить, вмазаться, побалдеть с чувихами, сел на поезд, влез на верхнюю полку и, вытянувшись, уставился в окно. И побежала перед его глазами родина-Россия — поля, леса, крохотные полустанки, покосившиеся домики и почерневшие заборы. Все какое-то унылое, убогое, как бы тронутое тлением и одичанием. Батый проскакал, фашист пролетел… Э, нет, коммунисты похозяйничали. Стучали на стыках колеса, храпели несознательные попутчики, ходили по вагонам убогие, жалились, канючили, просили мислостыню. Нагло так, настойчиво, не то что при советской власти. Да, видать, и впрямь задули ветры перемен… Андрон ни с кем не разговаривал, в общение не лез, держался настороженно. Прислушивался, приглядывался, наматывал на ус. Адаптировался, активно, в темпе вальса.

Был уже вечер, когда он добрался до райского уголка под Ленинградом, упомянутого еще в 1494 году в писцовой книге «Вотской пятины» как Село Хотчино. Солнце уже садилось в облака, однако было тепло, тучи мошкары роем кружились в воздухе, дружно предвещая ясную погоду. Андрон знакомой дорогой шагал к дому Ровинского и удивлялся сам про себя — а ведь говорят, что на чем-то свет клином не сходится. Сколько же раз нелегкая уже приносила его сюда? Вначале в армии, потом с Сявой Лебедевым по душу убиенного экс-майора Семенова, теперь вот в третий раз. Дай бог, чтобы в последний. Он ведь троицу любит…

Наконец вот и он, дом-крепость. Все та же четырехметровая стена, все те же железные ворота. Только что-то не слышно кабсдохов во дворе да и сам дом кажется мертвым, неживым. А это что еще за хренотень? Ворота и калитка заклеены какими-то погаными, казенного вида бумажками с печатью и подписью. Видимо, уже давно, бумага пожелтела, мастика расплылась. Ну дела. Вот тебе почет и ласка, вот тебе воздуха с оправилами. Постоял, постоял Андрон у ворот, подумав, осмотрелся да и пошел к дому по соседству, где не слышно было собачьего бреха — четвероногих друзей человека он с некоторых пор терпеть не мог. На стук вышла женщина в платке, то ли старуха, то ли просто в годах, не понять, глаза усталые, лицо в морщинах.

— Вам кого?

— Здравствуйте, — очень человечно поздоровался Андрон, хотел было улыбнуться, да не получилось. — Извините, что побеспокоил. Вот приехал к другу, а там закрыто все. Бумажками заклеено какими-то. Издалека приехал…

Очень вежливо так сказал, искренне и задушевно.

— А, к Толику наверное? — женщина вздохнула тяжело, взглянула испытующе на Андрона и плотнее, не глядя на жару, стала кутаться в платок. — Так взяли его, еще в марте. Со стрельбой. Его и Владимира Владимировича. Всю малину мне потоптали сапожищами-то. Сам-то, сынок, оттуда?

Грусть, безысходность и тоска были в ее голосе.

— Оттуда, мать, оттуда, — Андрон коротко кивнул, все ж таки улыбнулся. — Только с поезда.

В голове его некстати завертелись слова из песни:

Вот я откинулся, какой базар-вокзал Купил билет в колхоз «Большое дышло».

— То-то, я смотрю, молодой, а седой, словно лунь, — женщина бросила теребить платок, и негромкий голос ее скорбно дрогнул. — Мой ведь тоже… В Табулге… Уже пятый год. Третья ходка… Заходи в дом, сынок, есть хочешь наверное…