И стало муторно на душе у Хорста, мерзко, погано и весьма беспокойно. Что бы ни делал, все думал о хулигане Лапине. А делал все одно и то же — пытался разобраться, куда тот пропал. Однако информация, добытая по электронным и агентурным каналам не радовала. Да, влетел, да, сел, да, отмотал срок звонком, заказал билет на Ленинград, и все — с концами. Справку его об освобождении, ровно как и труп его, никто не видел. Нет человека, пропал…
Вот так, скучные казенные строчки шифротелеграмм, секретных донесений и электронных депеш. Емкие, сухие, сугубо информационные, заявляющие со всей очевидной объективностью — нет Андрюхи Лапина, нет и все. Как сквозь землю провалился. А сердце вопреки всем законам логики подсказывало Хорсту — надо ехать в Россию, в Петербург, разбираться на месте. Наличие у этого Андрея Лапина родителей, правда уже умерших, ничего не значит. Могли усыновить, могли подкинуть, могли попутать — бардак в домах родильных почище, чем в публичных. Нет, нет, надо ехать самому, поговорить с врачами, поискать свидетелей. Сердце не обманешь. Все, решено, надо ехать. А кроме всего прочего была еще одна причина, по которой Хорста, словно одержимого, тянуло в Россию — это ностальгия. Даже не ностальгия, а что-то грызущее, сладостно-саднящее, невыразимой истомой лежащее в глубине души… Побродить по тихим улицам, где они когда-то гуляли с Марией, посмотреть на дом, где они были так счастливы вдвоем, подержаться за столетний гранит, еще помнящий тепло ее нежных пальцев… Он иногда даже жалел, что проснулся. Ушел из того призрачного мира, где они были вместе. Хорошо еще, что в конце концов все дороги обязательно приведут туда. А пока что — вперед, на север, в Тартарию…
— Ты с ума сошел, — сказала негромко Воронцова и отрицающе мотнула головой. — У демократов сейчас делать нечего. Все их секреты в интернете, все мало мальски ценное давно разграблено и вывезено, экология ни к черту, межрегиональные конфликты. Опять-таки преступность, СПИД, первое место по абортам, восемь с половиной долларов в год, отпущенных россиянину на лечение. Каково, а? Есть еще правда лес, нефть и уран, но они уже поделены между сионистами и китайцами. Нет, не уговаривай, май дарлинг, не поеду.
Хотела сказать «сейчас», но сдержалась, изобразила ухмылку — понимала, что ехать-то все-равно придется. Вот уже какую ночь Воронцовой снился один и тот же сон — в небе вспыхивали сотни новых солнц, и все увидевшие их слепли, а после умирали в муках, стонах и ужасном смраде. Ходуном ходила земля, а все живое попряталось в норы, и не было ни пищи, ни воды, ибо превратились злаки в полынь, а реки напитались кровью и смертоносной отравой. И страх объял огромный мир, и люди превратились в животных, и солнце стало мрачным, а луна как власяницы… А все эти апокалипсические ужасы сопровождал глаз будды Вайрачаны, негромкий, убедительный и вдумчивый, словно у Капеляна в «Семнадцати мгновениях»: «Зришь ли ты, о дочь моя, что случится, если Песий камень попадет в плохие руки? В руки той, что погрязла во зле. Так что торопись. До солнечного затмения в пятницу тринадцатого остается одна тысяча четыреста сорок часов сорок восемь минут и пятнадцать секунд…» Это тебе не каких-нибудь там семнадцать мгновений — больше двух месяцев. Словом время еще есть, и пороть горячку пока что нечего. отя оно конечно, поехать все равно придется. Даром что ли с Шивой брачевалась. Да и гуру с буддой, если что, потом засношают — так что круг сансары овалом покажется. И для кармы опять-таки нехорошо. Нет, нет, крупного разговора с мамахен все-равно не избежать, но будет это позже, только в пятницу тринадцатого. Через тысячу четыреста сорок часов сорок восемь минут и пятнадцать секунд. Пусть готовит валидол…
Андрон. Начало девяностых
А на утро он, хоть никогда себя сентиментальным не считал, купил водки, кой-какую закусь и поехал к родителям на кладбище. Потянуло — до комка в горле. На Южняке свистели птицы, густо липла к подошвам грязь, где-то матерились невыспавшиеся негры, устанавливая памятник на свежей могиле. Отношение к смерти здесь было буднично-циничное… Моменто море…
— Здорово, отец, здорово, мать, — Андрон коснулся скромного, уже нагревшегося на солнце камня, немного постоял, не думая ни о чем — все суета. Странно, в его ушах слышалось не пение птиц — ржание единорога. Потом он сел, открыл бутылку, выдохнув, глотнул, но не пошло. Горло сдавило как ошейником мертвым, необоримым спазмом. Так что посидел всухую Андрон, оставил бутылочку на могилке и пошел — черт знает куда, зигзагами, в неизвестном направлении. Ноги сами собой несли его по необъятному кладбищу — грязь не грязь, глина не глина. Плохо, сказал бы Лапин-старший, грунт мягкий.
Вывел его из оцепенения громкий голос и радостное ржание.
— Ни хрена себе, какие люди! — лысый работяга-негр с чмоканьем воткнул лопату и, подшагнув к Андрону, протянул ладонь, едва ли уступающую лопате габаритами. — Ну, здорово, брат, сколько лет, соклько зим! — и тут же громогласно заорал, обращаясь к напарнику, грузившему песок из кузова минитрактора: — Штык, блин, сюда давай. Смотри, кто к нам пришел!
— О, едрена-матрена! Штык глянул, положил лопату и с радостной ухмылочкой потянулся к Андрону. — Академик, блин! Пропащая душа! А где Рубин? Ну, привет, привет!
— Привет, — оправившись от удивления, Андрон пожал протянутые руки, курнул предложенную америку и начал отвечать на многочисленные вопросы — хмыканьем, пожиманием плеч, кивками и недомолвками. По принципу — здесь помню, а здесь не помню. И вообще что-то с памятью моей стало. Не стоит разочаровывать людей, тем более, что принимают за академика. Кончат расспрашивать, сами рассказывать начнут.
— Ну да что мы стоим-то, едрена матрена, — Штык глянул на часы, мигнул Андрону и расплылся в улыбке. — Это дело отметить надо, тем паче что обед. Дыня, гребите-ка к паровозу, я сей момент.
Шмелем он забраля в свой трактор, пустил мотор и, разбрасывая во все стороны фонтаны грязи, стремительно исчез за кустами. А лысый Дыня привел Андрона на небольшой мемориальный комплекс, выполненный из черного мрамора — надгробный памятник в виде стеллы, ажурная беседка, массивный стол, скамьи полугругом. На памятнике золотыми буквами значилось:
Еще была высечена звероподобная, напоминающая гамадрилью, рожа с разъяснением: «Сэмэн Евсеевич Калгородский (Паровоз), живой в натуре».
— Помнишь, как присыпали его? — Дыня усмехнулся, выщелкнул окурок и с удобством устроился в беседке. — Ну еще было приказано в гроб магнитофон запихать. С автомобильным аккумулятором. С месяц наверное играло все одно и то же по кругу — постой, паровоз, не стучите, колеса. Э, да я вижу, ни хрена ты не помнишь. Ничего, корешок, бывает. Сейчас мы тебя поправим в шесть секунд.
В шесть не в шесть, но очень скоро вернулся Штык на тракторе, привез необъятную груду жратвы и водочки с коньяком, на выбор. А коньяк не какой-нибудь там азербайджанского разлива или общипанный «Белый аист» — настоящий «Ахтамар», одним только видом вызывающий восторг и обильное слюнотечение. Да, чувствовалось, что кладбищенским неграм сегрегация была не знакома. Привычно порубали колбасу, оставляя отпечатки пальцев, порезали сыр, открыли консервы, очистили бананы. Откупорили, налили, тяпнули. Сколько же лет Андрон не пробовал коньяку? Ни такого, ни паленого, ни разбодяженного «Зубровкой», соклько же лет он вообще не жил?