— Ой, все, все, больше не могу, — шептала, задыхаясь, Оксана, томно изгибалась и не прекращала движений. — Умру.
«Врешь, не умрешь, — жестко ухмылялся Андрон, чуточку ослаблял темп и тут же принимался по-новой. — От этого еще никто не помер». Все правильно, недаром французы называют оргазм малой смертью, капутом понарошку. Наконец Андрон даже не то чтобы иссяк, соскучился от монотонности и провалился в некое подобие дремы — снилось ему море, ласковое и теплое, плавно качающее его на пологой волне. То самое, Черное, на котором он никогда не был. Когда он проснулся, солнце уже нагло било в комнату сквозь щели жалюзи. Оксаны и след простыл, а на ее подушке в лучших традициях сопливого кинематографа лежало послание: «Андрюшенька! Кушай все, что в холодильнике. И пожалуйста дождись меня, я буду часов в шесть. С любовью твоя О. С большой».
«Трусы мои где?» — Андрон поднялся, пошел в сортир, зевая, подался в ванную и сразу понял, что Ксюша дама еще та — его бельишко, рубаха и штаны были выстираны и повешены на просушку. До вечера как пить дать не высохнут. «Ну и сука!» — сразу развеселившись, он помылся, сделал себе миниюбку из полотенца и, шлепая по лакированным полам, отправился на кухню к холодильнику. Зеленый двухметровый националь, он завораживал как внешне, так и внутренне. Чего только не было в его чреве, казалось, Оксана готовится к блокаде Петербурга.
— М-да, — только-то и сказал Андрон, тут же потерял дар речи и начал выделять желудочный сок. А чтобы это происходило не в холостую он с чувством отрезал колбасы, соорудил глазунью из трех яиц, нарезал помидор с огурцами, намазал маслом хлеб, включил электрочайник и взялся за еду. А всякие там разносолы навроде белорыбицы, икры, миног, дальневосточных крабов и французских паштетов пусть хавают по утрам или аристократы или дегенераты. Потом он некоторое время пребывал в задумчивости, переваривая пищу, затем мыл посуду и осматривал квартиру — да, устроилась Ксюша неплохо. Шесть комнат, два сортира, две ванные и две кухни. Окна, выходящие по обе стороны дома. Как видно, две квартиры были соединены путем снесения стены. Вот так, как говорил Маркс, каждому по труду, и как говорил Энгельс, переход количества в качество. Затем Андрон общался с видиком, прессой, кастрированным котом, книгами Гюго из макулатурной серии, похабными журналами и снова с холодильником. Мотался по квартире как пума в клетке, отчаянно скучал и к приходу хозяйки совершенно озверел. А она пришла такая свежая, нарядная, благоухающая парфюмом, принесла две сумки сногсшибательной жратвы, бутылочку невиданного ликера «Мисти», улыбаясь так ласково и приветливо, что Андрону полегчало — показал свои зубы и он.
— Ну здравствуй, зравствуй. Нет, не скучал. Разве что по тебе.
Ну вот и славно, Оксана чмокнула его в скулу, переоделась в легкомысленный халатик и, двигаясь легко, а улыбаясь превкушающе, стала накрывать на стол — рыба не рыба, икра не икра, «Метрополю» и не снилось. А сама между делом пожаловалась на судьбу — совсем достал ее чертов Царев, ну тот что бывший бэхээсэсник, которому Андрон еще по тыкве дал. Хоть его, падлу, из органов и выперли, а все равно гондон гондоном — стоит, гад, на фасаде, на территории Оксаны, а разбираться, ну чтоб по-человечески, не хочет, это де земля исполкома. Тьфу ты, мэрии, по-новой. А только тронь его — вони не оберешься, я мол инвалид, пенсионер эмвэде, ранен при исполнении. Мало ты ему, Андрюшенька, врезал тогда, ох мало.
— Царев? — Андрон поперхнулся балыком, но все же сдюжил, проглотил. — На твоей земле?
— Ну да, я тебе, слава богу, не общагой — рынком командую, — Оксана выложила в миску огурчиков и повела кокетливо плечом. — Была я раньше лисичкой-сестричкой, а нынче Лисавета Патрикеевна. А Царев, он, паскуда, совсем не прост. Шерсть-то, которую он тогда снимал с шерстянников, отправлял не в закрома родины — налево пускал. А как из органов ушел, сразу лавку открыл. Целый магазин. И деньги гребет лопатой. А в районе у него все схвачено, и в ментуре, и в башне. Тьфу ты, в мэрии по-новому. Ну что, ты скучал по своей маленькой девочке?
Вот ведь стерва, почти один в один сказала, как когда-то Анджела. Может, и верно, что у дур мысли сходятся. Только Оксана была не дура, очень даже. Накормила Андрона, напоила да и затащила в койку — крой. И понеслось. Вот это жизнь. Половая. Сплошной оргазм.
— Так значит, говоришь, Царев? — спросил Андрон как бы невзначай, когда Оксана взяла таймаут после второго круга. — И что ж это он, гад, не хочет заплатить такой красивой женщине?
Ну и дела. Гнида Царев, из-за которого вся жизнь пошла наперекосяк, из органов свинтил и загребает деньгу лопатой? Да еще стоит на фасаде? Нет. Надо было ему все же вышибить ему все мозги напрочь.
— Женщине? Скажешь тоже, — Оксана вдруг скривилась, презрительно и с ненавистью. — Он же голубой. Педераст. — Взяла Андрона за бедро, игриво улыбнулась и поинтересовалась в тему. — Андрюше, а ты в тюрьме с мужиками жил?
В голосе ее звучала похоть, неприкрытый интерес и жажда нового.
— И с мужиками, и с лошадями, и со свиняьми, — с готовностью подтвердил Андрон, сально подмигнул и трижды показал Оксане, как сожительствуют с женщинами. Она ему нравилась — хищница и блядь, не скрывающая этого. Берет от жизни свое, не стесняясь. По крайней мере естественна, не кривит душой.
Тим. Середина восьмидесятых. Черная Пагубь
Им действительно крупно повезло на следующий день, когда летели по стремнине меж рыжих, напоминающих стены, берегов. Скалистый козырек, нависший над потоком, упал не на их головы — грохнулся у борта, подняв фонтан брызг, огромную волну и опрокинув лодку. Все случилось мгновенно, словно в плохом кино — огромная воронка, рев стихии и сразу же обжигающий холод кипящей воды.
— Такую мать! — бешено закричал Петюня.
— Держись, братва, — выплюнул воду Тим.
— К берегу давай, к берегу, — пронзительно, срывая голос, заорал Витька.
Какое там! Поток стремительно завертел их, разбросал в разные стороны и играючи понес, ревя торжествующе и победно. Венцы мироздания? А кто вы без лодки? Жалкие прямоходящие букашки.
— Куда же вы, братцы, куда? — задыхаясь, из последних сил работая руками и ногами, Тим проводил взглядом Петюню и Витьку — их стремительно несло куда-то вниз по течению, отчаянно попробовал рвануться к берегу, но тут же был подхвачен волнами и, словно щепка, брошен на скалистый мыс. Да так, что тело пронзило невыразимой мукой, и сознание покинуло кружащуюся голову.
Очнулся Тим от бульканья воды — он лежал на береуг, у самой ее кромки, под лучами ласкового полуденного солнышка. Попробвоал пошевелиться и закричал — болело все. Содранные в кровь колени и ладони, перенатруженные мышцы, прокушенная губа. А главное — позвоночник и затылок. Задыхаясь от боли, он встал на колени, потихоньку поднялся, пошел. Куда? Не задумываясь, вдоль русла, следом за Петюней и Витькой. Однако скоро путь ему преградило болото, Тим начал обходить его, едва не угодил в трясину и скоро, потеряв направление, понял, что идет, куда глаза глядят. Таежник из него был еще тот, какое там ориентирование по солнцу, по веткам, по мхам, когда от боли в позвоночнике забываешь все на свете. Однако Тим шел, скрипел зубами, но шел, понимал, что если остановится, сделает привал, потом уже не встанет, не совладает с собой. А боль все не отступала, давала знать о себе, набиралась сил. Каждый шаг мукой отдавался в позвоночнике, заставлял кружиться голову и судорожно сжиматься челюсти. Руки и ноги немели, теряли чувствительность, это было самое скверное. «Ну, никак паралик хочет вдарить, — с каким-то безразличием, словно речь шла о чем-то малозначимом, Тим хмыкнул про себя, вспомнил морг в райцентре, потрошителя Евгения Саныча, вздохнул, — а здесь и вскрыть будет некому». Позже, уже ближе к вечеру, он понял, что ошибался и очень глубоко. Случилось это, когда он, уже обессилев окончательно, надумал отдохнуть на свежей куче веток, очень напоминающих кровать. Не знал, что хозяин тайги предпочитает чуть протухшее мясо, кизюмит добычу под грудами хвороста и приближаться к его консервам смертельно опасно. А потому ужасно удивился, когда услышал грозный рев и увидел лесного великана с острыми, пятидюймовыми когтями, вскрывающими брюшину с необычайной легкостью — куда там Евгению Александровичу с его золингеновским скальпелем. Однако ничуть не испугался — мука вытравился из его души ужас боли и смерти, древний жизнь инстинкт самосохранения казался ненужным рудиментом — ну скорей бы, скорей, чтобы все это наконец закончилось.