— А пошел бы ты, — с чувством послал Тим топтыгина, отмахнулся от него как от комара и вытянулся на импровизированной постели. — Дай поспать, тихий час у меня.
И медведь все понял, перестал реветь, опустился с дыбков на четыре и, смешно закидывая задние ноги, откочевал. Недаром называют его косолапым. А Тим благополучно проспал до утра. Собственно как благополучно — донимали комары, жутко болела спина да ложе на поверку оказалось жестковатым — под ветками лежал мертвый олень. Еще хорошо, что свежезадранный, не успевший протухнуть. Утром, едва забрезжили лучи солнца, Тим поднялся и побрел, боль словно плетью подгоняла его, напоминала мукой, что он еще жив, а значит, должен идти. Вот так, не пока я мыслю, я существую, а пока мне тошно, я живу. Пели беззаботные лесные птахи, ветер шелестел верхушками березок и осин. А Тим шел, ни о чем не думая, инстинктивно, руководствуясь уже не разумом, а чем-то древним, совершенно отличным, не имеющим названия на человечьем языке. Так раненый зверь бредет по непролазной чащебе в поисках лечебных трав и из последних сил, истекаяю кровью, находит их. Только Тим ничего не искал, просто брел, без осознанной цели, словно направляемый неведомой рукой. Не чувствуя голода, спотыкаясь, невидяще глядя себе под негнущиеся ноги. Еще хорошо, что высокие ботинки на шнурках остались целы, не стали собственностью мокрушника Водяного.
Так Тим брел до вечера, как всегда в тайге, внезапного, почти без перехода сгущающегося в ночь и вдруг невольно замедлил шаг, ошалело вглядываясь меж сосновых стволов — вот это да. Впереди была идеально круглая впадина, и она светилась розовым, таинственно мерцающим сиянием. Уж не та ли это Черная Пагубь, о которой рассказывал Витька? Ну да, вот и двенадцать идолов по кругу на ее дне. Огромных, почерневших, напоминающих телеграфные столбы. А что это там в самом центре? Да никак костер? Натурально, трескучий и дымный, терпко отдающий смолой. А рядом с ним сидел — вот это чудеса! — бывалый человек Куприяныч, все такой же невозмутимый, бородатый, с иронично оценивающим взглядом. Будто и не прошло столько лет с той страшной экспедиции на Кольский…
— А, вот и ты, — приветливо сказал он, прищурился от расползающегося дыма и помешал в котле на костром. — Присаживайся, отдохни. Что, болит спина-то?
Ни радости, ни удивления в его голосе не было. Только будничность и сосредоточенность. Ничего личного, как говорят американцы. Вообще никаких эмоций.
— Куприяныч? — Тим даже не изумился — опешил. — Ты? Здесь? По какому случаю?
Сказал и сразу замолчал, понял, что сморозил глупость. Не умом понял — сердцем.
— Случайностей, дружок, не бывает, — Куприяныч усмехнулся, но лицо его осталось все таким же внимательным и сосредоточенным. — Случайность это непонятая закономерность. Нет ее ни в перевернутой лодке, ни в ушибленной спине, ни в наших с тобой встречах. Ни в этой, ни в прежних. На вот, выпей. — Кружкой зачерпнул булькающее варево, отворачивая бороду от пара, осторожно протянул Тиму. — Пей до дна, пей до дна. Маленькими глотками.
Варево было пахучим, густым и розово светилось, один в один, как окружающий ландшафт.
«М-да, говорят, „Столичная“ очень хороша от стронция», — Тим зажмурился, задержал дыхание и мужественно отхлебнул — вобщем-то ничего такого страшного, похоже на рижский бальзам. И все же интересно, откуда Куприяным знает про лодку и про ушибленный позвоночник… В голове стремительно яснело, мысли становились четкими, необыкновенно быстрыми, звенящими, словно горный хрусталь, боль уходила, тело наливалось силой. Светящийся отвар из неведомых трав совершил чудо — за считанные минуты Тим преобразился. Забыл и боль, и слабость, и усталость. Ему вдруг бешено захотелось вскочить, петь, плясать, обнимать деревья, разговаривать со зверями и птицами.
— Ну что, оклемался? — сразу приземлил его Куприяныч и с каким-то равнодушным, совершенно безразличным видом вытащил туес с едой. — Вот, возьми, оладушки, сам пек. Не кедровом маслице, из грибов да кореньев. Язык проглотишь.
Может и хороши были оладушки, да только Тим вдруг улыбнулся, сплюнул и отрицательно мотнул головой.
— Да нет, что-то не хочется. Не буду ни за какие коврижки.
Почему так сказал, почему отказался, ни за что бы не ответил. Разумом не понять.
— И правильно, оладушки-то того, — Куприяныч одобрительно кивнул и тоже сплюнул, с отвращением. Не очень, хоть и на кедровом масле. Вот, глянь-ка, — он хитро улыбнулся и принялся крошить оладушек на траву, голосом подманивая лесную птицу. — Кар-кар-кар!
Однако не птичка-синичка явилась на угощение — цвикнув, прибежал белочка рыжа, распушила хвостик, мордочкой благодарно ткнулась в крошево. И тут же дернулась и вытянулась, околев, видно, и впрясь оладушки-то были нехороши.
— Не учуяла, сердечная, издохла. Значит, такая у нее судьба, — Куприяныч вздохнул, вытер о штаны жирную ладонь. — И ты, дружок, не забывай, что существует рок. Только знай, что окромя его существует еще и отмеченность. Судьба это так, изначально предписанное, а отмеченность это божеское провидение. Оно дает возможность изменить свой рок, подняться над толпой, ускорить отработку кармы. Одним словом, разорвать круг Сансары. Так вот знай, что ты из отмеченных.
— Я? — удивился Тим, опустился на место и сразу расхотел въехать Куприянычу в ухо. — Врешь!
— Ну ты как девица красная, напрашиваешься на комплимент, — Куприяныч зевнул, погладил бороду, в голосе его послышалась грусть. — Идола видишь, самого высокого, перед ним еще черный камень вроде алтаря? Иди к нему, ход найдешь. Не дрейфь. Лезь. Путь откроют. А мы с тобой здесь больше не увидимся, я теперь тебе без надобности. Прощай. — Встал, обнял Тима и легонько подтолкнул. — Шагай. Без оглядки.
Тим и пошел, по голой, словно выжженной, светящейся земле. К огромному, в человеческий рост, каменному кубу. Когда дошел, не выдержал, посмотрел назад — ни Куприяныча, ни костра. Ничего, даже головешек не осталось. Все сгорело дотла, все осталось в прошлом. Зато в центральной грани куба обнаружился лаз, идеально круглый, как бы затянутый клубящейся дымкой. Тим, недолго думая, шагнул в этот призрачный туман и сразу очутился в объятьях темноты, непроницаемой, ощутимо плотной и как бы живой — мгновенно ощутил ее настороженность, тут же сменившуюся пониманием, расположением и чувством близости. А затем он услышал голос, негромкий, мелодичный, рождающийся прямо в мозгу, чем-то очень похожий на ласковое материнское пение. Только говорил мужчина, очень дружественно и понятно. То ли отец, то ли Рубин, то ли Андрон. Голос этот завораживал своей искренностью и пробуждал не мысли — рисовал конкретные, поражающие своей достоверностью образы. Будто кто-то разворачивал перед внутренним взором Тима монументальное, ничем не отличающееся от реалий жизни кино, с разноцветьем красок, фантасмагорией звуков, с необыкновенным, не поддающимся перу многообразием эмоций, переживаний и чувств. Он словно по-новой пережил все перепетии земной истории. С самого ее начала. Начала всех начал…