Наконец вот и он, дом-крепость. Все та же четырехметровая стена, все те же железные ворота. Только что-то не слышно кабсдохов во дворе да и сам дом кажется мертвым, неживым. А это что еще за хренотень? Ворота и калитка заклеены какими-то погаными, казенного вида бумажками с печатью и подписью. Видимо, уже давно, бумага пожелтела, мастика расплылась. Ну дела. Вот тебе почет и ласка, вот тебе воздуха с оправилами. Постоял, постоял Андрон у ворот, подумав, осмотрелся да и пошел к дому по соседству, где не слышно было собачьего бреха — четвероногих друзей человека он с некоторых пор терпеть не мог. На стук вышла женщина в платке, то ли старуха, то ли просто в годах, не понять, глаза усталые, лицо в морщинах.
— Вам кого?
— Здравствуйте, — очень человечно поздоровался Андрон, хотел было улыбнуться, да не получилось. — Извините, что побеспокоил. Вот приехал к другу, а там закрыто все. Бумажками заклеено какими-то. Издалека приехал…
Очень вежливо так сказал, искренне и задушевно.
— А, к Толику наверное? — женщина вздохнула тяжело, взглянула испытующе на Андрона и плотнее, не глядя на жару, стала кутаться в платок. — Так взяли его, еще в марте. Со стрельбой. Его и Владимира Владимировича. Всю малину мне потоптали сапожищами-то. Сам-то, сынок, оттуда?
Грусть, безысходность и тоска были в ее голосе.
— Оттуда, мать, оттуда, — Андрон коротко кивнул, все ж таки улыбнулся. — Только с поезда.
В голове его некстати завертелись слова из песни:
— То-то, я смотрю, молодой, а седой, словно лунь, — женщина бросила теребить платок, и негромкий голос ее скорбно дрогнул. — Мой ведь тоже… В Табулге… Уже пятый год. Третья ходка… Заходи в дом, сынок, есть хочешь наверное…
— Спасибо, мать, — Андрон сглотнул слюну, непроизвольно тронул густой, начинающий уже отрастать иней ежика. — А на Табулге хорошо сидеть. Там беспредела нету.
— Ну погоди минутку, погоди, — женщина заторопилась, побежала в дом и, вернувшись вскоре, принялась совать Андрону какие-то ватрушки, блины, мятные, слипшиеся от сырости карамельки. — На, на, поешь в дороге.
Пальцы ее дрожали, голос сел, глаза блестели от радости и слез.
— Спасибо, мать, спасибо, — Андрон с невыразимой благодарностью взял этот незамысловатый харч, коротко вздохнул, пытаясь проглотить ком в горле, шевельнул широкими плечами. — Пойду я.
И пошел. На электричку, с жадностью кусая пресную, в общем-то невкусную булку. Мысли же его были далеки от еды. Сейчас главное — хата. Все остальное потом. Залечь, подумать, осмотреться. Не пороть горячку. Быстро только кошки родятся. Поспешишь — ментов насмешишь. Очень даже. А самому будет не до смеха…
На Варшавском вокзале он осмотрелся, выбрал из толпы арендодателей тетку поцивильней, двинул по указанному адресу и заангажировал на месяц комнату в хрущебе. Место было знакомое до боли — на Ветеранов, недалеко от парка Александрина, где когда-то Сява Лебедев бил ему в кровь морду, чтобы не забрали в солдаты. Господи, сколько же времени прошло с той поры? Да и сама квартирка, где поселился Андрон, живо напоминала об эпохе социализма. Гэдээровская мебель, ногастый телевизор фабрики имени Козицкого, плохонькая прихожая в вычурном, пронзительно застойном стиле. Дверь и стены сортира были обклеены почетными грамотами, какими-то там вымпелами, выписками из приказов: награждается бригадир слесарей-судосборщиков Михайлов Валерий Михайлович… То благодарностью, то бесплатной путевкой, то денежной премией от 30 рэ и выше. Сам же хозяин квартиры Валерий Михайлович был быстрым в движениях, тощим пролетарием, чем-то очень похожим на Лапина-старшего. Наверное тем, что пребывал в перманентном подпитии. Однако на то у Валерия Михайловича были веские причины — зарплату не платили уже полгода, да и вообще он, спец шестого разряда, в проклятые демократические времена на хрен никому не нужен. Ни один, ни со своей бригадой. Хотите, ребята, пилите, но денег — шиш. Еще слава богу, что когда в 84 году реконструировали «Аврору», а вернее выпотрошили напрочь, дальновидный Валерий Михайлович умудрился вынести пару ведер гаек, рюкзачок болтов, тикового настила палубы, заклепок, кусков обшивки, того, сего — в жизни пригодится. И вот пригодилось, да еще как. Теперь за отшлифованную, присобаченную к подставке гайку интурист дает на бутыль. За надраенную до блеска авроровскую заклепку, укрепленную на фрагменте из палубного настила, — на две. Вот так и живем. Да еще вот комнату сдаем всякой заезжей сволочи, хачикам носатым, рыночным козлам. Хорошо хоть нынешний постоялец не кацо, правда, смурной какой-то и… не пьет. Как пить дать не в себе, больной. Зато уж Валерий Михайлович принимал и за Андрона, и за себя, и за всю бригаду. А набравшись, тихо материл правительство, депутатов, демократов и мудака президента. Однако не кричал, как было славно жить при коммуняках — на стенке в его комнате стоял большой портрет ефрейтора-танкиста. Широко улыбающегося, загорелого до черноты. В черной раме. Такой же черной, как нынешняя жизнь.
А Андрон между тем вдумчиво, осторожно делал в этой жизни первые шаги. То есть ноги сами собой несли его на берег Фонтанки к отчему дому. О, как же он изменился, бывший детсад! Здание заново выкрашено, обнесено решеткой, покрыто финской пластиковой кровлей, правда вот флюгер остался прежним — массивным и ржавым, что в целом придавало особняку вид внушительный и консервативный. А еще — стеклопакеты на окнах, камеры слежения у дверей, толстая, под бронзу, табличка на входе. Охранно-страховая фирма «ДЖУЛЬБАРС». Да, этот в глотку вцепится враз.
«Развели псарню, — Андрон с ненавистью посмотрел на мерсы во дворе, коротко скользнув по фасаду взглядом, отыскал окно бывшей своей комнаты, вздохнул. — У, гады». Окно было тонировано в синеву, треть его занимал корпус кондиционера. А где-то там, на чердаке, в толще стены покоилось нечто — один бог знает что. Скорее, черт. И еще, как пить дать, кабсдох на крыше. Фиг дотянешься и хрен возьмешь. Постоял, постоял Андрон у решетки, оценил все великолепие охранного «Джульбарса», сплюнул да и пошел себе к метро — по душу Тимофея. Его, как и следовало ожидать, дома не окзалось, на дверной звонок бодро отозвалась Регина.
— Кто там?
Голос энергичный такой, уверенный в себе. Охохо. Андрон приготовился к холоду презрения, обличительным тирадам и гневным речам, вплоть до очень доходчивого: «А пошел бы ты!» Только ничего подобного.
— Ой, Андрюша! — ласково, как родного, встретила его Регина, без ненужных вопросов усадила за стол и, действуя сноровисто и толково, налила борща. — Только что сварен, еще не остыл.
Ну чудеса! В квартире прибрано, на кухне порядок, борщ — мать честна! — похож на борщ! С чесночком, перцем и мозговой костью! Да и сама Регина уже не прежняя дура истеричка, злая на весь свет то ли от недоеба, то ли от метеоризма, тощая и похожая на мегеру. Нет, нормальной упитанности баба, спокойная, ухоженная и вобщем очень ничего. И держится с достоинством, без визга. Метаморфозы, блин, Овидию и не снились. Чувствуется, хлебнула она жизни. Действительно хлебнула. Верно говорят, пришла беда — отворяй ворота. Вначале после ссоры отчалил Тимофей — сказал, что навсегда, и так хлопнул дверью, что проснулся ребенок. Потом через какое-то время пришли люди в штатском, показали красные книжки и утсроили засаду — на Тимофея. Весь пол истоптали. Посидели с неделю и ушли, сказали, что если Тим вернется, пусть лучше сам заявится с повинной. Но он все никак не возвращался. Лет пять тому назад звонил откуда-то с Урала, сказал, что жив. Ну а жизнь течет своим чередом — вот, защитила кандидатскую, теперь вся в работе над докторской, дочка подрастает, слава богу, не болеет. Отец зимой лежал с инфарктом, стандартной хворью всех членов-корреспондентов, слава богу, обошлось. Ты-то сам, Андрюша, как?
— Отлично, — соврал Андрон, положил тарелку в раковину и, побыв еще немного для приличия, стал прощаться. — Спасибо, Регина, вкусный борщ.