Выбрать главу

— А, тафар мумия? Прекрасный экземпляр, — херр Опопельбаум посмотрел оценивающе, тонко усмехнулся. — Только не надо заниматься с ней неофилией, камараден, девочка и так уже нафарширована, причём потрошили и набивали ещё живьём. Как бишь звать-то её? — Он наклонился к саркофагу и фыркнул, пожевал губами. — А, Кийа, любимая жена Хидаша правогласного…

— Живьём? — Ганс положил в рюкзак алебастровую, в форме лотоса, лампу, потряс, чтоб утрамбовалось, и заинтересованно придвинулся ближе. — Ведь хлопотно же?

— Конечно хлопотно, — веско подтвердил херр Опопельбаум и пальцем осторожно тронул женщину за грудь. — Ведь надо не просто удалить внутренние органы, а опустить тело в содовую ванну и поддерживать в нем жизнь в течение семидесяти двух суток. В результате тело приобретает поразительную устойчивость к естественному распаду. Необъяснимый пока ещё наукой феномен… Ну-с, вернёмся-ка к нашим баранам. — Он опять принялся водить фонариком по строчкам иероглифов, а к Хорсту подошёл радист, протянул почтительно микрофон и наушники:

— Херр штурмбанфюрер, вас. На связи был Фриц из боевого охранения, в голосе его сквозила растерянность:

— Херр штурмбанфюрер, в палатке у русских трезвонит телефон. Что делать?

Что делать, что делать? Снять трубку и выругаться, матерно, пьяно, невнятно, но не обидно — метода проверенная, больше звонить не будут…

Опопельбаум что-то мурлыкал негромко, но вдруг замолчал и почему-то на цыпочках приблизился к Хорсту.

— Штурмбанфюрер, похоже, мы ухватили птицу удачи за её сраный хвост. Здесь имеется полный текст Весткарского папируса. — И он кивнул на западную стену, сплошь исписанную яркими, ничуть не потемневшими от времени иероглифами. — Теперь будет что почитать на ночь. Где мой саквояж?

Саквояж у херра Опопельбаума был объёмист, в меру вытерт и видом напоминал облезлую беременную таксу, пошит же был из первоклассной, качественно выделанной кожи, снятой с… В общем, лучше не буду уточнять. Дарёному коню в зубы не смотрят. А саквояж и был подарком, дружеским, ко дню пятидесятилетия. От благодарного командования концлагеря Дахау. Полезнейшая вещь, прочнейшая, вместительнейшая. В ней есть местечко и для фотоаппарата, и для штатива, и для плёнки. «Да, да, будет что почитать на ночь», — херр Опопельбаум страшно воодушевился, занял позицию и принялся семафорить вспышкой. Но когда плёнка кончилась и он собрал свой саквояж, опять напомнил о себе радист.

— Штурмбанфюрер, вас. На связи был Фриц, он орал:

— Штурмбанфюрер, русские идут! Едут на своём драндулете!

— Прикрывайте нас! — резко оборвал его Хорст, бросил микрофон радисту и во всю силу лёгких закричал: — Ахтунг! Ахтунг! Все на выход! Рассыпаться в цепь! Шнеллер! Шнеллер!

Сам он вытащил противотанковую гранату, выдернул чеку, мгновение помедлил, вспоминая о прекрасной незнакомке из тысячелетнего далека, и бросил гранату на пол, поближе к западной стене… Метеором полетел наружу. А там в небе, по-змеиному шипя, висела осветительная ракета, плотным облаком клубился песок, и «Синий гриф», выползая из-за бархана, шарил щупальцами прожекторов по лагерю.

— Отходим! За мной! — Хорст, пригибаясь, рванулся за бархан, бережно поддержал херра Опопельбаума, с яростью подтолкнул отстающего радиста. — Быстрей, быстрей, быстрей!

Наконец всполохи прожекторов, развороченная гробница и пулемётное таканье остались позади.

— Отставить бег! В шеренгу становись! — Хорст ггер вспотевший лоб, высморкался, харкнул, тяжело сплюнул. — Проверить вооружение, снаряжение, доложить о потерях.

Люди прервали бешеный свой бег, начали строиться в шеренгу, и тут херр Опопельбаум закричал щемяще, жалобно, будто бы укушенный в нежное место. Крупнокалиберная пуля прошила саквояж насквозь, в лоскутья разодрала кожу и уничтожила фотоаппарат. Полнообъемный вариант Весткарского папируса приказал долго жить…

Братья (1979)

— Так что, голуби, молитесь на меня… Дважды лауреат Ленкома молодой композитор Глотов закурил, с важностью выпустил дым из ноздрей и сигаретой описал в воздухе замысловатую кривую.

— По сорок семь рябчиков за вечер, по три вечера в неделю, за месяц стало быть двенадцать раз по сорок семь. Умножите сами, я арифметику учил неотчётливо. В общем, с полгодика пошабашите, купите свой аппарат, а там… — он шумно затянулся и царственно повёл дрожащей, белой как у мертвеца рукой, — встанете на точку и будете делать бабки.

Обещанного, говорят, три года ждут. Однако прошло лишь полтора, и вот свершилось — маэстро Глотов нашёл-таки хлебное местечко, приличную кормушку под крышей Дома культуры в посёлке Песочная, что по Выборгскому шляху.

Казалось бы, надо ликовать и радоваться, но у Тима было как-то муторно на душе — он устал разрываться на части, чтобы гнаться за двумя зайцами, нужно иметь тройное здоровье. Нет, пора определяться — или карате, или музыка.

С песней оно, конечно, хорошо по жизни, только по пути постижения истины следует двигаться в молчании. И ещё хорошо бы, чтобы никто не раздавал ценных советов типа: «Сын, тебе пора бросать заниматься глупостями и начинать готовиться к приобщению к науке» или: «Тимофей, ты опять не ночевал дома! Это аморально и чревато венерическими последствиями!»

Да, верно говорят америкашки-штатники, что детям после восемнадцати надо жить отдельно от родителей. Лучше и для родителей, и для детей. Никаких свар, скандалов, нравоучений и выяснения отношений на повышенных тонах.

Собственно, в семье Метельских дело все же обходилось без крика, в пристойной, занудливо-академической манере. Положение обязывало — Антон Корнеевич, взматерев, взрастил целую плеяду последователей и, жутко переживая, что сын более интересуется размножением и дракой, чем отысканием путей к научному олимпу, все же предпочитал воздействовать на него в интеллигентном ключе.

Зинаида Дмитриевна с годами отяжелела, обрюзгла и превратилась из академдамы в занудную старуху, сварливо раздражающуюся по поводу и без повода — это не так, то не так. Тима в глубине души она считала никчёмным лоботрясом, недоумком. Гитара, девки, мордобой, музыка эта ужасная. Все это ушатами изливалось на Тима, а в его отсутствие — на Антона Корнеевича. С существенным добавлением: «Никакой благодарности, что усыновили, не дали пропасть, вытащили из нищеты. Свой бы небось был не такой…» Как ни крути, классик был прав — черт ли сладит с бабой гневной. А вообще-то, если посмотреть в корень, прав Фрейд, дело в климаксе.