— Сэнтио-сама — человек Креста, — сказал морлок. — Духи людей Креста не питаются кровью врагов и слуг.
— Ха, как же — они питаются кровью друзей, я вспомнил! — разозлился Шастар. — Это ваш Христос любит, когда кровь за него проливается зря, когда воины не побеждают, а гибнут!
— Может быть, вы правы, мастер Шастар, — сказал морлок, посопев гневно. — А я и в самом деле извращен, раз я не могу понять вашей правоты. Но я знаю, что в своих небесных покоях сэнтио-сама меня не похвалит, если я брошу его сейчас, а все силы пущу на месть.
— Упрямая скотина! — шастар пнул стену сапогом. — Иди к чертовой матери и умри как хочешь, а меня в это не впутывай.
— Если вы не заявите меня на игры, я вас убью, — сказал морлок.
— Чего? — изумился Шастар.
— Если вы не заявите меня на игры, я вас убью, — повторил Рэй. — Я никто в этом мире и ничего не значу, меня учили только убивать — я и убью вас. Мне все равно, что со мной будет потом.
Шастар сглотнул, поняв, что даже дотянуться до пистолета не успеет.
— Ладно, — сказал он. — Мне тоже все равно. Я заявлю тебя. Иди на арену и сдохни.
Дик проснулся от холода. Разгоряченное тело остыло, Бет ушла, мокрая одежда еще не высохла, железная лежанка отдала воздуху все свое и его тепло. Дик съежился, обхватил руками колени и беззвучно заплакал.
Прежде он никогда себя не жалел, поскольку считал это занятие совершенно бесполезным, а значит — вредным. Его бессознательный стоицизм имел с христианской надеждой гораздо меньше общего, чем он думал. И вот сейчас он почувствовал, что этого ужасающе мало. Кровь, пролитая им, словно смыла чары — он мог снова смеяться и плакать, и вот сейчас он плакал над собой. Изведав, что значит быть вдвоем, он до самого черного дна постиг свое одиночество. Чудовищная несправедливость происходящего открылась ему во всей полноте: именно сейчас, когда он узнал, в мире есть человек, ради которого стоит жить — он должен умереть. Узнав самую глубокую тайну своего тела — бросить его на растерзание. Ощутив настоящую радость — выбрать муку. Он не колебался в самом своем выборе, но просто разрывался пополам от того, что этот выбор перед ним стоит. Мир, который ставит человека перед таким выбором, чудовищнее и нелепее ночного кошмара. Тому, что он, тем не менее, существовал, было только одно приемлемое объяснение: в свой час он должен превратиться в нечто прекрасное, настолько прекрасное, что эта красота поглотит все ужасы и муки всех времен. Иначе лучше было бы ему не существовать или даже погибнуть сей же миг, чтобы те, кто счастлив, умерли, не узнав горя, а те, кто страдает — перестали страдать.
Время ползло, как пес с перебитым хребтом, и молчаливой одинокой агонии не было конца. Впрочем, Дик понимал (и понимание было как прикосновение к обнаженному нерву), что ничье присутствие его бы сейчас не утешило: если бы это был человек, не осужденный на смерть, Дик завидовал бы ему по-черному, и маялся бы от этого сильнее, а если бы это был такой же обреченный — Дик досадовал бы на его и свое бессилие. Он ни с кем не мог разделить дороги. Заполни кто-то камеру людьми так, чтобы не нашлось места сесть — и тогда он остался бы один.
— Мне страшно, Господи, — вырвалось у него мокрым всхлипом. — Мне так страшно!
До этого момента он не запрещал себе плакать — не было сил крепиться, да он и не видел в этом смысла: лучше уж отреветься сейчас за все семь лет и за весь завтрашний день, чем хлюпать носом перед судьями и палачами. Но вдруг он как бы встряхнулся от мысли настолько простой и естественной, что просто удивительно, как это она раньше отсиживалась в трюме, когда ее место на мостике: люди-то умирали и прежде; люди, получше него и люди, моложе его. Он думал о них совсем недавно, до прихода Бет. Все они прошли этим путем, и никому из них не было легче. Одни уходили в старости, другие — во цвете лет, третьи — совсем юными и даже детьми, и всем им было страшно, так же страшно, и все они смогли. Дик закрыл глаза, по-прежнему не сдерживая слез, теперь уже вообще не обращая на них внимания — он хотел услышать мертвых. Он знал, что если как следует прислушаться — то можно будет различить их тихое дыхание. Камера и в самом деле полна народу, нужно только знать, что они все здесь — вся команда «Паломника», и леди Констанс, и Джек, и лорд Гус, и Рэй, и Бат, и Эстер из поместья Нейгала, и мертвые с Сунасаки, среди которых он, наверное, только в день Страшного Суда узнает родителей, и много синдэн-сэнси, и сын капитана Хару, и лорд Донован… Дик уже не делал над собой никаких усилий: они сами приходил к нему — Король Ааррин, чье сердце вырвали нелюди, и Император Брайан, совершивший свой последний прыжок с бомбой-коллпасантом на борту, его мать, умершая, чтобы дать сыну жизнь, двести одиннадцать кардиналов и епископов, отказавшихся покинуть храм Святого Петра и взорванные вместе с ним; китайские христиане, сказавшие «нет» притязаниям государства на Церковь и за это согнанные в каменоломни и заживо погребенные там, христиане Рутении, расстрелянные за отказ подписать «Православно-исламскую Унию»; в камере время могло идти как угодно, но под сомкнутыми веками юноши проносились в обратном порядке века: святые Эдит и Максимилиан, испанские и русские христиане, убитые коммунистами и фашистами, Дамиан де Вестер и его прокаженные; Доменико Савио, сожранный болезнью; африканские юноши, убитые своим царем за отказ служить его похоти; монахини из Компьеня; Амакуса Сиро и восставшие в Симабара; маленький Ибараги, который перед смертью спросил у чиновника: «Какой из этих крестов мой?» — а потом опустился на колени, обняв крестное дерево; Жанна, король Людовик, мученики Хаттина… Дальше, дальше — вплоть до той самой ночи, чернейшей из ночей…
Каждый умирает в одиночку? Да. Каждый язычник. С христианином умирает Христос.
Они тоже появились — словно на зов: а может, стали просто более различимыми в своей тени. Они не молились вместе с Диком и из тени на свет не выступали — но яснее всего Дик различал шестерых мальчиков, двух — своих ровесников, одного помладше и трех — совсем малышей. Первый был сын Кухулина, убитый кознями матери и мечом отца. Второго тоже убил отец — приказал покончить с собой, прыгнув в ту самую реку, в которой утонул сын его сюзерена, отданный ему на воспитание. Другие четверо были братья, попавшие в мясорубку очередного дворцового переворота. Суровые воины, исполнявшие над ними приговор (а их вина была лишь в том, что они были из рода Гэн), обливались слезами, но всего-то и смогли для них сделать, что убить сначала малышей, всех одновременно, чтобы один не видел смерть другого, а потом — старшего. Вавилоняне говорят, что погибать из-за догмы глупо, а убивать преступно; но эти дети погибли вовсе ни за чих собачий. Ужас язычества не в силе жестокости — а в бессилии милосердия, сказал Дику печальный мудрец, казненный за то, что он был слишком умен и весел. Когда ты это поймешь, троянец, ты сможешь их пожалеть.
Кем это он меня назвал? И кого «их»? — не понял Дик. Тех мальчиков он жалел всегда, когда перечитывал древние воинские повести, но мудрец как будто не о них говорил — а о ком же? Он не успел задать вопрос: его тряхнули за плечо и разбудили. Открыв глаза, он увидел над собой двух боевых морлоков, одетых в белые котты поверх полудоспехов.
«Сейчас», — подумал Дик, и сердце его упало.
— Сейчас, — сказал он морлокам, поднимаясь и разгибая задеревеневшие от холода ноги. Проковылял к умывальнику, ополоснул лицо и напился — уж больно подводило живот, даже не от страха, а от обычного голода. Потом он заново убрал волосы под заколку и заправил полы кимоно под хакама, запахнув их справа налево и потуже затянув завязки. Семь складок на парадных хакама синдэн-сэнси обозначали семь добродетелей христианского воина: благочестие, нестяжание, справедливость, смирение, разум, искренность, преданность. Заказав этот костюм для вчерашнего вечера, Моро пошутил гораздо лучше, чем хотел…
— Ну, пошли, — сказал Дик, и морлоки вывели его из камеры. Там ждала маленькая грузовая гравиплатформа, и как только он ступил на ее середину, как две башенки-генератора на «носу» и на «корме» заработали, стиснув его силовым полем от пояса книзу. Дик оценил выдумку: ни убежать, ни упасть, если одолеет слабость в коленках.