Выбрать главу

Остается братство. Но стоит ли после сказанного много о нем распространяться? Какое может быть братство между «активными» гражданами, которые обворовывают бедняка, и «пассивными», которые являются обворованными? Между буржуа, одетыми в форму национальных гвардейцев, и жертвами их расстрелов? Между жителями метрополии и цветным населением колоний, которых конституция приговорила к вечному рабству? Братство… Да само слово это звучит сейчас как насмешка, как издевательство над священным принципом, во имя которого пролито столько крови…

Так-то, мой друг. Это лишь магистральные направления. О частностях можно было бы наговорить в сто раз больше, но я думаю, и сказанного достаточно. А теперь подумай: как же я, без устали, без сна и покоя боровшийся все эти годы во имя светлых принципов, могу жить, если вижу эти принципы втоптанными в кровь и грязь? Как могу продолжать я служение народу, если он не сделал малейшей попытки не то чтобы сбросить, но хотя бы ослабить иго, если он в лучшем случае позволил расстреливать себя, как стадо баранов, на Марсовом поле?

— Но, учитель, народ еще может подняться!

Марат свистнул.

— Покуда травка подрастет, лошадка с голоду умрет… Нет, это не для меня. Я болен, я не молод. И если бы я хоть на что-то был нужен им… Но я не нужен. Я ухожу, и да будут они счастливы. Мне не надо ни сожалений, ни благодарности. Единственно чего я хочу: если когда-нибудь непредвиденный поворот судьбы все же даст им победу, пусть вспомнят они добрые советы человека, который жил среди них только ради установления царства справедливости и свободы…

Слезы душили меня, рыданья сотрясали грудь.

В его глазах тоже стояли слезы.

Мы простились. Он запретил мне явиться еще раз, чтобы проводить его, и лишь дал адрес своего старого соратника, Буше Сен-Совера, с которым тесно работал последние месяцы и которому оставил газету.

* * *

Слова учителя произвели на меня неизгладимое впечатление.

Я вновь и вновь возвращался к ним мыслью.

Сколько в них было глубины, трезвости, ясности; его анализ событий, его оценки казались неоспоримыми.

И все же…

Все же я чувствовал горечь и боль.

И не только потому, что Марат уезжал, не только потому, что он даже не разрешил себя проводить.

Сразу же после этой встречи меня начал грызть червь сомнений, и чем дальше, тем сильнее.

Неужели же, думал я, все сделанное пропало зря? И если даже пропало, как мог он, мой учитель, мой кумир, мой бог, человек чистейшей души, редкого сердца, мужественный, бесстрашный, одержимый идеей добра, вдруг поступить таким образом: бросить общее дело на произвол судьбы, уйти в сторону и отыскивать тихое пристанище? Зачем же в таком случае он сбивал меня с толку, постоянно наводя на то, в чем разуверился сам? Ведь только благодаря ему я отдал все революции, променяв на нее былые привязанности, идеалы, наконец, семью. Выходит, это было сделано зря и жертвы оказались напрасными? Наконец, где же его последовательность? Еще недавно он упрекал Робеспьера в отступничестве, а теперь отступает сам?..

О, юношеская непосредственность и прямота! Как мало тогда представлял я себе жизнь во всей ее сложности, с ее непредвиденными поворотами и скачками! Как примитивно судил о людских помыслах и поступках, как прямолинейно определял их! Я не допускал даже мысли о том, что он мог безумно устать, что ему были присущи и простая человеческая боль, и минутная непоследовательность, и кратковременное отчаяние!..

* * *

Мейе не мог полностью рассеять моих сомнений. В это время ему было не до бесед со мной: бедняге приходилось туго. Работа в новом театре не могла его прокормить, и он все время искал случайных заработков. Что же касается Марата, то Жюль только пожимал плечами: