Выбрать главу

Тысячи мыслей сразу. Они жгли меня. Я чувствовал, что начинается лихорадка. Если потеряю сознание, начну бредить — выдам себя, выдам её… И я напрягал, все силы…

Стемнело. А ветер не утихал. Осенний. Хо, лодный. Злой. И я все такя провалился в темную пропасть. Там, сплетясь в клубок, катались волкодавы. Глядя на них, ржали эсэсовцы, и морды у них были тоже собачьи. Вдруг Лучинский страшной крючковатой, как у Вия, рукой, показал на меня: «Вот он!» Я бежал. А они гнались за мной. С необычайной легкостью я перепрыгивал через заборы, даже через дома. У меня колотилось сердце. Вот-вот догонят.

Я пришел в себя от прикосновения к лицу холодной мягкой ладони и шепота над ухом:

«Голубчик! Что ты? Жар? На, выпей вот это. И поешь».

В темноте девушка сунула мне теплую бутылку. Помогла поднять голову. Я пил сладковатую жидкость, от которой пахло смородинок и полынью. А она подбадривала меня:

«Пей, пей. Ты стонал. Не надо стонать… Нельзя. Если б я могла остаться здесь с тобой. Я б последила. Съешь вот это».

В руке у меня оказался кусок мяса, должно быть, крольчатины.

«Они сели играть в шахматы, отец и Грот. Оба чем-то взволнованы, что-то скрывают от меня. А я от них. Если б мне можно было остаться с тобой, Виктор. Я присмотрела бы за тобой».

Питье и еда подкрепили. Я постарался успокоить ее:

«Это во сне. Больше стонать не буду. Не позволю себе спать».

Она ушла. Теперь я был спокойней. Я чувствовал ее присутствие, ее заботу. И мне не было страшно в темноте под крышей, которая гудела и грохотала. Только не слишком бы Зося старалась, а то может нас провалить. Теперь уже я думал не о себе — о нас.

Мне и вправду стало лучше. Во всяком случае, сознания я больше не терял.

Среди ночи пошёл дождь. Десятки молоточков застучали по железу. Потом по моей голове. Оглушили. И я провалился в пустую яму, где не было ни собак, ни гестаповцев.

Проснулся, когда рассвело. Самочувствие почти как у здорового. Даже нога не очень болела. Больше — палец на руке, и я долго не мог вспомнить отчего. В мыслях тишина. И на дворе тихо. Хлопнула калитка. Голоса. Кто-то ушел. Скоро явилась Зося. Принесла завтрак — кашу, молоко, яблоки. Вкусно и много. Была она сосредоточенна, серьезна, не так говорлива, как вчера. Сказала с болью: «Они повесили одиннадцать человек. На площади. Какое зверство! А наши задушили начальника полиции.

«Собаке — собачья смерть», — не выдержал я..

Она взглянула на меня и… догадалась:

«Ах! Это вы?!»

Трудно понять, чего больше было в ее возгласе: удивления, восхищения или страха? Я испугался, что теперь она будет меня бояться. Страшно станет ей оставаться один на один с человеком, который может своими руками задушить другого.

«Я выполнил приговор народа. Этому гаду давно был вынесен приговор. У меня не было другого оружия…»

Это звучало как попытка оправдаться. И мне самому стало неприятно. Почему я оправдываюсь? Нет, она поняла. Вздохнула тяжело и сказала:

«Я хочу ненавидеть их, как вы. И не могу. Грот добрый человек. Культурный. Вежливый».

«Для того чтоб их так ненавидеть, надо знать то, что знаю я!» — И я, волнуясь, стал рассказывать о расстреле военнопленных в карьере кирпичного завода, о пытках, которым подвергают наших людей в застенках гестапо, об ужасах еврейского гетто, о зверском убийстве девятилетнего мальчика, моего соседа, вина которого заключалась в том, что он, выбежав утречком во двор, написал струйкой на снегу слово «Гитлер»… И о борьбе, которую ведут армия, народ, партизаны. О подполье в городе, о Павле, его друзьях, их казни.

Нет, она жила не так уж изолированно. Кое-что она слышала. Но поведение отца, которого она любила и каждому слову и поступку которого верила с детства?! А потом этот доктор Грот. Он осуждал жестокости немецких властей. Однако тут же оправдывал их тем, что якобы с нашей стороны война ведется антигуманно. Факты фанатического убийства немецких солдат и чиновников вынуждают власти прибегать к таким жестоким мерам. Война есть война. А вот если б наш народ покорился, они, немцы, только несли бы нам свою высокую культуру. Он часто разглагольствовал о великой культурной миссии германской расы.

Мы проговорили часа два. «Какая была бы подпольщица!»— подумал я, когда она рассказала о кроликах и формалине. Вдруг она спохватилась. «Ой, надо ж обед готовить!» Савич и Грот являлись обедать ровно в час дня. С немецкой пунктуальностью.

На третий день утром меня навестил сам хозяин.

— Савич? — снова переспросил удивленный Шикович.

— Савич. Я услышал чужие шаги, схватился за пистолет. Он словно предвидел это. Сказал из-за угла: «Не вздумайте стрелять. У меня мирные намерения». Я спрятал пистолет под одеяло, но не выпускал из рук.

Савич приблизился. Ссутулившийся, старый. Совсем седой. С начала оккупации я старался не попадаться ему на глаза, чтоб он не узнал своего бывшего студента. Изредка только видел издалека. Как он изменился! Куда девался тот стройный, подвижной, жизнерадостный человек, которого мы в техникуме любили, несмотря на его требовательность. «Зачем такому старику работать у немцев да еще возглавлять отдел охраны здоровья? Чье здоровье он охраняет? Свое собственное не мог сохранить», — саркастически подумал я.

На чердаке стоял полумрак. Но Савич сразу узнал меня.

«Антон Ярош?»

Ну и память!

«Погоди! Погоди. Высокий. Блондин. Так это ты — Лучинского? — Болезненно этак поморщился. — Не очень красиво»..

Меня взорвало.

«А вешать людей на площади — красиво? Что значит какой-то холуй в сравнении с этими людьми?!»

«Тише ты!.. — прошептал он. — Не одного себя ставишь под удар. Не забывай».

Я сразу прикусил язык.

Он присел на матрас, коснулся сухой ладонью моего лба.

«Ранен? Зося бинты таскает».

«Ранен», — признался я.

«Покажи. — Разбинтовал. Осмотрел рану. — Кто оперировал?»

«Сам. Зося помогала».

«Ну что ж… Гангрены нет. Через неделю будешь плясать. Когда-нибудь станешь хорошим хирургом».

Напророчил старик.

В тот момент я почувствовал к нему симпатию. Нет, черт возьми, все-таки это тот же Са-вич, которого я знал! И у меня невольно вырвалось:

«Спасибо, Степан Андреевич!»

«Меня благодарить не за что, — проворчал он. — Зосю благодари, — и, помолчав, сказал сурово: — Ты вот что… Лежи… тут… Тихо лежи… Но, упаси боже… тронешь Зосю…» Я даже не сразу сообразил, что означает «тронешь». А понял — задохнулся от обиды и возмущения.

«Что я, по-вашему, — фашист?»

Он похлопал меня по щеке:

«Ну-ну… Не обижайся. Я сам когда-то был молод». «Молодость молодости рознь».

Савич незаметно вздохнул.

«Да… Трудная у вас молодость. Ну, будь здоров. Так помните — осторожность…»

И ушел. Еще больше, казалось, сгорбился. А через несколько минут появилась Зося. Порывисто бросилась ко мне.

«Виктор, дорогой, ты знаешь… — Опять на «ты», как в ту, первую ночь. — Ты знаешь… Он ничего не сказал. Прижал меня к себе, поцеловал. И заплакал. Папа заплакал. Боже мой! И только все время повторял: «Будьте осторожны! Будьте осторожны!»

Они не заметили, как, рассвело. Был конец июня, самые короткие ночи. Просыпались птицы, наполнялся гомоном лес. Только когда над дубами со свистом пролетели две утки, громко шлепнулись в старицу и крякнули, Ярош прервал рассказ, поднял голову. Удивился: