Капитан сидел один в довольно большой затененной комнате — старые липы заслоняли широкие окна. Когда Шикович вошел, Сербановский спрятал в большой сейф какие-то бумаги, с которыми, видно, работал, и только тогда поздоровался за руку.
Хотя прошло всего каких-нибудь полтора часа с начала рабочего дня, у капитана был усталый вид.
Шиковича он уже начал интересовать сам по себе. Как живет этот человек? Почему у него такие натруженные руки? Чем его расшевелить, вызвать на откровенный разговор? Еще не успев, сесть Кирилл сообщил:
— Вчера Софье Савич сделали операцию. На сердце. Ярош оперировал.
Шиковичу еще не приходилось видеть Сербановского таким заинтересованным: прислонившись впалой грудью к столу, он как-то по-детски подпер кулаком щеку, готовый слушать, и глаза его засветились.
— Я только что из больницы. Они всю ночь боролись за ее жизнь.
— И будет здорова?
— Ярош говорит, что восемьдесят процентов таких операций дают хороший результат.
— Восемьдесят?
— Это не мало, если учесть, что оперируется. Сердце!
— Да.
— А знаете, я присутствовал на операции. — Серьезно?
— Правда, для меня это кончилось глупейшим образом.
— Именно?
— Мне стало дурно.
— Прямо там?
— Нет. Успел выйти в предоперационную.
— Так ничего и не увидели?
— Видел. Как раскрывали грудную клетку. Как Ярош держал ее сердце в руках…
— В руках?
— Да, на ладони. Знаете, оно маленькое, сердце. С женский кулачок. Он взял его на ладонь, а оно билось, испуганно так…
Сербановский безотчетным движением прижал руку к левой стороне груди и задумчиво повторил:
— Маленькое…
— А знаете, что за сутки сердце перегоняет десять тысяч литров крови?
— Десять тысяч?!
— Я вас познакомлю с Ярошем. Он может целую ночь рассказывать о сердце. Приезжайте к нам на дачу. Вы не рыболов?
Капитан тяжело вздохнул.
— У меня больная жена. Тоже сердце. Стенокардия.
Чуть-чуть приподнял человек завесу над своей личной жизнью и сразу весь раскрылся. Теперь Шиковичу многое стало понятно: и его усталый вид, и загрубелые руки, и грустный взгляд. Нелегкая у него работа, нелегкая и жизнь. Кирилл еще сильнее почувствовал расположение к нему, доверие, симпатию. И начал подробно рассказывать, как Зося спасала Яроша. Часа два говорил. О фактах и о своих догадках. Сербановский слушал внимательно, ни разу не прервал его ни вопросом, ни замечанием. А потом вдруг посмотрел на часы и сказал:
— Вы почти убедили меня, что Савич наш человек. Но скажу откровенно: доказать это будет нелегко. Нам прислали из спецархива его дело. — Он кивнул на сейф. — Там ни одного документа в его пользу.
— Можно посмотреть?
— Нет! — категорически отказал Сербановский и тут же точно замкнулся на сто замков. Куда девался простой усталый человек, который дома чистит картошку, стирает белье, ухаживает за больной женой!
— Почему?
— Вы для нас пока частное лицо. Кто вас уполномочил?
— Моя партийная совесть. Разве не авторитетный орган?
— Товарищ Шикович, порядок есть порядок. Документы, которые являются государственной тайной…
— А по-моему, никакой это не порядок, а все та же бюрократия. Не верю я в секретность этого дела! Через двадцать лет вы все еще считаете подобные документы государственной тайной? Что там может быть такого, чего нельзя показать коммунисту?
Капитан не ответил. Он опять разглядывал свои натруженные руки.
— Ничего там нет! Если вы говорите, что ни одного документа в пользу Савича… — Шикович встал. — Пойду к Вагину.
— Напрасно.
— Что же нужно?
— Отношение партийных органов. Зайдите в горком, вас там хорошо знают.
— Значит, нужна бумажка, и все? Капитан развел руками и, подняв глаза,
улыбнулся открыто, дружески:
— Что поделаешь.
Но улыбка эта уже не смягчила Шиковича. Он не сердился на Сербановского: рядовой работник, не может поступить иначе. Однако попрощался холодно, разочарованный и разозленный. Про себя ругался:
«Двух бумажек не можете показать без горкома».
Ему невтерпеж было поскорей посмотреть дело — что и как там говорится о Савиче? Но не хотелось идти в горком. После вчерашнего подумают, что он выставляет себя этаким деятелем, которого больше волнуют высокие материи, чем судьба сына.
В редакции шла летучка. Когда Шикович появился в кабинете редактора, выступал Ра-гойша… разносил его фельетон. Оратор на миг смутился. Но, оправившись, принялся критиковать еще пуще.
Фельетон Шиковича не из лучших. Но в том же номере напечатана статья самого Рагойши. Если, по словам Рагойши, фельетон скучный, то от его статьи, наверно, все мухи подохли. Многих подмывало сказать об этом, но никому не хотелось связываться с ним. Надеялись на Шиковича: он не удержится. Но Кирилл проявил неожиданное безразличие. Даже слушал невнимательно — думал о своём. Некоторые сочли, что это своеобразная форма ответа — полное пренебрежение к критику. Василь Поречка, заведующий отделом культуры, шептал в спину:
— Щелкни ты его, Васильевич. Пусть не гавкает.
Но Шикович отмахнулся: после операции, горкома, разговора в КГБ заботило совсем иное. Ему казалось, не на то он часто тратит силы и энергию. В сорок пять лет осознать это не очень приятно.
Выступил Поречка. Сцепились с Рагойшей.
Живицкому пришлось охладить их пыл. Осторожный редактор, добрый человек, он не любил ссор в коллективе. Из-за этой доброты над ним тайком подтрунивали; но вообще уважали.
Молчание Шиковича всех удивило. Обычно он бросал реплики, шутки.
После летучки Кирилл попробовал работать, править материал. Все казалось ему скучным, ненужным — и чужое и свое. В голове вертелись мысли, далекие и от газетных материалов, и от дела Савича. Поречка, работавший за соседним столом, вдруг сказал:
— Сейчас бы на речку махнуть, Васильевич! Будет гроза. Люблю грозу в поле! И клев хороший.
Кирилл посмотрел в окно и увидел, что небо, ясное с утра, заволокла бело-пепельная дымка. Однако солнце, до неестественности желтое, «абстрактное» (на него можно было смотреть без очков), обжигало землю по-прежнему. Было тихо и душно. Листва на молодых липах привяла, просила пить.
«Да, будет гроза. И, возможно, начнутся дожди. Всегда, когда в разгаре уборка, начинаются дожди. Прямо-таки не везет, — подумал Кирилл. — А может быть, в самом деле поехать на луг, под стога? И до нитки вымокнуть под дождем».
Но тут же пришло ощущение, что он не сделал чего-то очень важного. Не сразу даже понял чего. Вспомнив, вскочил, бросил Поречке:
— Скоро вернусь, — и выбежал за дверь. «Пусть думают, что хотят, только бы разрешили познакомиться с делом Савича».
Решил поговорить с Тужиковым. Правда, он тугодум, на вопрос, заданный утром, ответит вечером, но зато объективен и умен…
В коридоре горкома Кирилл столкнулся с Тарасовым. Поздоровались.
— Ну как, отдышался? — спросил секретарь, будто и шутя, но без улыбки.
— От чего?
— От головомойки. Не апеллируй. Другим больше досталось.
— А я и не собираюсь апеллировать, — ответил Шикович и подумал: «Ну вот, так я и знал».
Дошли до дверей приемной.
— Заходи — побеседуем, — предложил мягко Тарасов, заметив, что Шикович после его слов замкнулся.
На миг Кирилл застыл в нерешительности, идти ли? О чем беседовать? Опять о сыне? Тарасов понял, пошутил:
— Не бойся. Нотаций читать не буду. Уже в кабинете, сбросив пиджак и расслабив галстук, спросил.
— Кого там из твоих близких оперировали? Мне Лариса Петровна сказала.
И Шикович опять начал рассказывать обо всём, еще более подробно, чем утром Сербановскому, о Савичах, отце и дочери, о других подпольщиках, имена которых раньше нигде не упоминались, о своих догадках, соображениях, о книге Гукана. «Вот оно что, — подумал в этом месте Тарасов, вспоминая, как Гукан выступал на бюро. — Понятно. Старику нелегко отказаться от устоявшихся взглядов и представлений. Шикович своей неугомонностью его раздражает»,
— Я тут человек новый, Кирилл Васильевич. Но знаю, что после войны горком раза четыре, кажется, занимался подпольем.