Выбрать главу

— Это все, что вы могли придумать? А у Наташи вы спросили? А у Вити?

Наташа и Витя понимали, что подслушивать нехорошо. Но спальня рядом с кухней, и они невольно услышали первые слова матери. Чтоб о'ольше ничего не слышать, они, не сговариваясь, перешли в отцовский кабинет — самую изолированную комнату. Сели там, одна на диване, другой в кресло, и молча сидели. Не читали, не разговаривали, не решались почему-то даже посмотреть друг — другу в глаза, точно стыдно было. Просто ждали, как в приемной больницы или суда. Долго ждали. Когда наконец Тарас вернулся, они взглянули на него с надеждой, с вопросом. Наташа соскочила с дивана и бросилась навстречу. Тарас устало улыбнулся им, но повторил с прежней уверенностью:

— Я их помирю.

34

— …Нет, скажи, верил ты, что Савич наш человек?

— Ты не представляешь всей сложности борьбы.

— Предположим, что, кроме тебя, есть еще люди, которые представляют себе эту сложность. Вернувшись в бригаду, ты сказал, у кого скрывался в городе?

— Нет.

— Почему?

— Наивный вопрос. Ты думаешь, что этим признанием я мог бы реабилитировать Савича? Кто бы мне поверил? Я десять дней пробыл в городе и попал в такой момент, когда ничего нельзя было сделать, когда шли аресты, проваливались явки. После этого я явился бы и сообщил: меня скрывал Савич, которого убили подпольщики, а немцы с помпой похоронили. «А может быть, тебя скрывало СД?» — спросил бы, наверное, каждый партизан. Докажи, что ты не лысый. Ты забываешь, какое было время.

— Короче говоря, ты струсил.

— Ну, струсил, струсил! Если тебе так хочется, чтоб я сказал это слово. Я эвакуировал город — не трусил. Отступал до Москвы — не трусил. Меня послали обратно в тыл — я не бегал по комиссиям, как другие. Ни разу не прыгал с парашютом — прыгнул, в ночь, в болото, под боком у немецкого гарнизона. Водил людей на операции — не трусил. Пошел в город на связь, чтоб наладить разбитое подполье, — не трусил. Ну, не вышло, как хотел, не получилось…

— Не кричи. И не бряцай своими медалями. То, что делал ты, делали тысячи, миллионы… Мы выполняли свой долг.

— Да, я испугался. А другие не трусили?! Все, кто пережил тридцать седьмой! Одно дело пасть от пули врага. А умереть от рук своих товарищей, чувствуя, что ты ни в чем не виноват… Ты представляешь? Ты думал когда-нибудь об этом?

— Думал. И сейчас подумал: как чувствовала себя Софья Савич, когда после фашистского концлагеря попала в Сибирь.

Пауза. Громко, с легким мелодичным звоном отбивает секунды большой маятник стоячих часов. Астматически дышит один из сидящих здесь в кабинете.

— Я думал. И видел не раз, как шли на смерть, чтоб спасти товарища. И я это понимал. А вот донос на людей, которые тебя спасли, — этого я понять не могу.

— Ну, смалодушничал, смалодушничал! Я же не скрываю. Я написал об этом в объяснительной записке. Признаю. Да, испугался, что придется заниматься этой старой историей, доказывать… Ничего же не изменилось в сорок пятом, ты знаешь.

— Мы победили фашизм, — и ничего не изменилось?! Для тебя ничего не изменилось?

— Теперь легко рассуждать.

— Ну хорошо, тогда ты побоялся. Дрожал за свою шкуру…

— Я прошу…

— Чего там «прошу»! Не разыгрывай святую невинность. Дрожал, как последний трус. Лишиться партизанской славы, карьеры — вот чего ты боялся. Но вот уже девять лет, как его нет, нет Берия. Несколько лет прошло после Двадцатого съезда. Партия сказала всю правду! На весь мир. Почему же ты не сказал правды о себе, о других? Ради чего, во имя какой идеи ты скрывал ее?

— Это что — допрос?

— Я не звал тебя. Ты пришел сам, чтоб «открыть душу», посоветоваться.

— Я не думал, что ты так настроен. Мы вместе с тобой разбирали дела некоторых из тех, кто писал доносы в тридцать седьмом. Мы были объективны.

— Мы разбирали каждый конкретный случай. Хотя не скажу, что не либеральничали иной раз. Между прочим, некоторых из них именно ты брал под защиту. С позиций высокого гуманизма. А Шиковича хотел исключить за мальчишеский поступок сына.

— Подбираешь факты?

— Нет. Просто вспоминаю. Факта достаточно одного. Какие еще нужны факты?

Снова пауза. Чиркнула спичка. Пахнуло серой, потом душистым табаком. Тяжелые нервные шаги.

«Дзинь-дон, дзинь-дон» — странный звук у этого маятника, кажется, их два и они по-разному звучат.

— Какое будет решение обкома? Как ты думаешь?

— Не знаю. Как член бюро, я могу говорить только за себя. Не хочется мне после этого подавать тебе руку. Тем более — вместе работать.

— Даже так?

— Представь, что так. Кстати, ты приглашал к себе на Новый год. Не жди. Не приду.

— Ясно.

— Да, я люблю ясность с начала и до конца.

— Ну что ж, спасибо за откровенность. Прощайте..

— Прощайте.

Те же тяжелые шаги, гулкие на паркете, мягкие, с шорохом, на ковровой дорожке. Скрипнула дверь. Хлопнула вторая, по ту сторону.

«Прощайте»? — Гукан забыл, что сам первый сказал это, но, спускаясь по широкой горкомовской лестнице, вспомнил, что так ответил Тарасов — на «вы». Это его почему-то ударило больнее, чем весь разговор. Он остановился, подставил вспотевшую лысину под струю холодного воздуха, лившегося из открытой форточки.

Конечно, все уже решено. Кто-кто, а он знает, как решаются такие дела. На кого или на что он мог надеяться?! Должен был догадаться еще позавчера, когда позвонил Шиковичу, предложил встретиться. Как тот, наглец, отвечал!

«Пожалуйста, Семен Парфенович! Заходите завтра после двенадцати в редакцию. Вход свободный. Секретарей у меня нет».

Издевался, писака несчастный!

«Ох, распустили вас. Спохватитесь!» — Он уходил и грозил тем, кто оставался: погляжу еще, мол, куда заведут вас такие методы руководства.

На первом этаже ему стало трудно дышать, словно он не вниз спускался, а подымался на высокую гору. Он остановился возле милиционера, держась за сердце. Сказал, как бы оправдываясь:

— Года.

Молоденький милиционер щелкнул каблуками и бодро подтвердил:

— Так точно, товарищ Гукан!

Семен Парфенович вышел на улицу. Она была необычно людной. Нескончаемый поток пешеходов, раскрасневшихся от мороза. И каждый третий несет елку. Город пропах лесом, ельником. До Нового года оставалось два дня.

Гукану всегда нравилась предпраздничная суета, ее веселая торжественность. Эти хлопоты, наверное, приносят людям больше удовольствия, чем сам праздник. Он, хозяин, любил в такие дни объехать город, посмотреть на оформление, на елки, поставленные на площадях, в скверах, иногда заглядывал в магазины: как идет торговля? Но ему всегда не хватало времени, он постоянно спешил. Ходил быстро, а больше ездил на машине. А тут вдруг понял, что ему некуда спешить… Он заложил руки за спину, ссутулился больше обычного и зашагал по очищенному от снега тротуару. Но очищенный участок скоро кончился, и как раз там, где было особенно многолюдно, — на подходе к универмагу, пешеходы скользили на неубранном снегу. Семен Парфенович мысленно обругал трест очистки. Сейчас он прпопесочит им мозги! И пошел привычным рабочим шагом. Но тут же опомнился. Зачем? Волноваться из-за какого-то тротуара? Теперь он должен приучить себя ни из-за чего не волноваться и ходить только вот-так, не торопясь. Чтоб ходьба была отдыхом.

Увидев, что все идут с покупками, он вспомнил, как жена дня два назад сказала, будто бы шутя, а может быть, и с некоторой обидой:

«Давно ты, Сеня, не делал мне подарков. Подарил бы что-нибудь к Новому году».

Семену Парфеновичу вдруг захотелось сделать приятное жене, и он пошел в универмаг.

Народу — не пробиться. Уже два письма посылали в Госплан республики насчет ассигнования средств на строительство второго универсального магазина в районе новой застройки. Город растет.

«Посмотрю, как вы будете строить без меня, — подумал он о тех, кто оставался. Но тут же вынужден был признать: — Построят. Теперь легко». Все, что будет делаться без него, казалось ему чрезвычайно легким.

Рост позволял ему разглядывать полки через головы людей. Что купить? Чего у нее нет? Что ей хочется? Он долго ходил из отдела в отдел. Очевидно, кто-то из служащих узнал его, передал директору. Тот выскочил — подвижной, в модном костюме. Гукан хорошо его знал, утверждал назначение на исполкоме, но только теперь заметил, что универмагом заведует такой молодой человек. Это ему почему-то не понравилось.