— Я их помирю.
34
— …Нет, скажи, верил ты, что Савич наш человек?
— Ты не представляешь всей сложности борьбы.
— Предположим, что, кроме тебя, есть еще люди, которые представляют себе эту сложность. Вернувшись в бригаду, ты сказал, у кого скрывался в городе?
— Нет.
— Почему?
— Наивный вопрос. Ты думаешь, что этим признанием я мог бы реабилитировать Савича? Кто бы мне поверил? Я десять дней пробыл в городе и попал в такой момент, когда ничего нельзя было сделать, когда шли аресты, проваливались явки. После этого я явился бы и сообщил: меня скрывал Савич, которого убили подпольщики, а немцы с помпой похоронили. «А может быть, тебя скрывало СД?» — спросил бы, наверное, каждый партизан. Докажи, что ты не лысый. Ты забываешь, какое было время.
— Короче говоря, ты струсил.
— Ну, струсил, струсил! Если тебе так хочется, чтоб я сказал это слово. Я эвакуировал город — не трусил. Отступал до Москвы — не трусил. Меня послали обратно в тыл — я не бегал по комиссиям, как другие. Ни разу не прыгал с парашютом — прыгнул, в ночь, в болото, под боком у немецкого гарнизона. Водил людей на операции — не трусил. Пошел в город на связь, чтоб наладить разбитое подполье, — не трусил. Ну, не вышло, как хотел, не получилось…
— Не кричи. И не бряцай своими медалями. То, что делал ты, делали тысячи, миллионы… Мы выполняли свой долг.
— Да, я испугался. А другие не трусили?! Все, кто пережил тридцать седьмой! Одно дело пасть от пули врага. А умереть от рук своих товарищей, чувствуя, что ты ни в чем не виноват… Ты представляешь? Ты думал когда-нибудь об этом?
— Думал. И сейчас подумал: как чувствовала себя Софья Савич, когда после фашистского концлагеря попала в Сибирь.
Пауза. Громко, с легким мелодичным звоном отбивает секунды большой маятник стоячих часов. Астматически дышит один из сидящих здесь в кабинете.
— Я думал. И видел не раз, как шли на смерть, чтоб спасти товарища. И я это понимал. А вот донос на людей, которые тебя спасли, — этого я понять не могу.
— Ну, смалодушничал, смалодушничал! Я же не скрываю. Я написал об этом в объяснительной записке. Признаю. Да, испугался, что придется заниматься этой старой историей, доказывать… Ничего же не изменилось в сорок пятом, ты знаешь.
— Мы победили фашизм, — и ничего не изменилось?! Для тебя ничего не изменилось?
— Теперь легко рассуждать.
— Ну хорошо, тогда ты побоялся. Дрожал за свою шкуру…
— Я прошу…
— Чего там «прошу»! Не разыгрывай святую невинность. Дрожал, как последний трус. Лишиться партизанской славы, карьеры — вот чего ты боялся. Но вот уже девять лет, как его нет, нет Берия. Несколько лет прошло после Двадцатого съезда. Партия сказала всю правду! На весь мир. Почему же ты не сказал правды о себе, о других? Ради чего, во имя какой идеи ты скрывал ее?
— Это что — допрос?
— Я не звал тебя. Ты пришел сам, чтоб «открыть душу», посоветоваться.
— Я не думал, что ты так настроен. Мы вместе с тобой разбирали дела некоторых из тех, кто писал доносы в тридцать седьмом. Мы были объективны.
— Мы разбирали каждый конкретный случай. Хотя не скажу, что не либеральничали иной раз. Между прочим, некоторых из них именно ты брал под защиту. С позиций высокого гуманизма. А Шиковича хотел исключить за мальчишеский поступок сына.
— Подбираешь факты?
— Нет. Просто вспоминаю. Факта достаточно одного. Какие еще нужны факты?
Снова пауза. Чиркнула спичка. Пахнуло серой, потом душистым табаком. Тяжелые нервные шаги.
«Дзинь-дон, дзинь-дон» — странный звук у этого маятника, кажется, их два и они по-разному звучат.
— Какое будет решение обкома? Как ты думаешь?
— Не знаю. Как член бюро, я могу говорить только за себя. Не хочется мне после этого подавать тебе руку. Тем более — вместе работать.
— Даже так?
— Представь, что так. Кстати, ты приглашал к себе на Новый год. Не жди. Не приду.
— Ясно.
— Да, я люблю ясность с начала и до конца.
— Ну что ж, спасибо за откровенность. Прощайте..
— Прощайте.
Те же тяжелые шаги, гулкие на паркете, мягкие, с шорохом, на ковровой дорожке. Скрипнула дверь. Хлопнула вторая, по ту сторону.
«Прощайте»? — Гукан забыл, что сам первый сказал это, но, спускаясь по широкой горкомовской лестнице, вспомнил, что так ответил Тарасов — на «вы». Это его почему-то ударило больнее, чем весь разговор. Он остановился, подставил вспотевшую лысину под струю холодного воздуха, лившегося из открытой форточки.