Выбрать главу

Совсем не холодно. Сиреневая тень, дрожащая на верхушках голых деревьев, говорит о том, что почки готовы лопнуть. Она жадно глотает воздух, как ребенок, вышедший из школы после контрольной работы. Ее плечи расправились, груди натянули свитер грубой вязки, искреннее ликование освещает лицо. Джельсомина…

Я нарушил молчание:

— Со сценой покончено. Это решено. Но у меня есть план.

— Рассказывай.

Она обратилась ко мне на ты. Отдает ли она себе в этом отчет? Да, потому что одновременно она берет меня за руку.

— Это не воздушный замок. Я работаю.

Она ждет продолжения. Меня останавливает какая-то стыдливость. Наконец я решаюсь:

— Так вот. Я пишу пьесу.

Она ничего не отвечает, но я чувствую ее внимание.

— Я всегда любил театр, я всегда мечтал о нем. Видел в нем мое будущее. На сцене, естественно. Когда говорят о театре, думают об актере, а не об авторе. Когда наконец я понял, что это не мой путь, я не смог найти в себе силы уйти. Одновременно я осознал, что люблю текст из-за него самого, что, если меня что-то очаровывает или раздражает у какого-либо актера, то причина кроется в его умении или неумении передать достоинства текста, его красоту. Я "чувствую" текст, вы понимаете? Знаю, что не способен воплотить его, но хорошо схватываю намерения автора, нюансы его мысли, намеки, приемы… А потом, я всегда любил писать. Почти так же, как читать. В лицее меня считали одаренным. В общем, я за это взялся. У меня появилась идея. Я над ней работаю. Это восхитительно, и одновременно я испытываю страх. Отчаянно трушу. Вы находите меня смешным?

— Говори мне "ты", ладно? Смешным? Почему же?

— Скажем, самонадеянным. Вы… Ты не спрашиваешь меня, каков сюжет?

— Ты мне сам скажешь, если захочешь.

— Ну, тогда нет. Я предпочитаю не говорить. Понимаешь, это меня стесняет… Пока это не закончено полностью…

— Я прекрасно понимаю. Ты прочтешь мне, когда будешь готов… Если тебе случится подумать обо мне и если ты будешь знать, где меня найти… Значит, у тебя есть план. У тебя получится. Ты слишком увле­чен, чтобы не получилось… Если только ты не окажешься чересчур увлеченным для успеха…

Увлечен, я? У меня только одно увлечение и совсем иное.

Ужасная ночь! Я предложил ей уступить кровать, я бы устроился в кресле—у меня, я знаю, есть кресло где-то под печатной лавой, — в романах делается именно так. Естественно, она ничего не хотела знать, настаивала на том, чтобы самой свернуться в кресле, тоже как в романах, ну и вот, неизбежно мы закончили тем, что разделили перину, это никогда не заканчивается по-другому, у романистов решительно не имеется других запасов ухищрений, чтобы заставить лечь вместе мужчину и женщину и чтобы не закралась ни одна грязная задняя мыслишка, это уж само собой разумеется.

Что же касается меня, она вовсе не была "задней" и совсем не закрадывалась, она полностью владела мной. Грязной, да, конечно, она была именно такой. Безмятежно, великолепно грязной. Грязной со смаком и упоением. Как только встал вопрос о сне, сразу же возникла тень секса.

Пока она переодевалась, я наслаждался вовсе не украдкой, а совершенно открыто, со всем моим удовольствием, как на "пип-шоу", не торопясь сбрасывая брюки, чтобы влезть в более чем не свежую пижаму. Впрочем, она не делала из этого истории, ограничиваясь тем, что от­вернулась, надевая ночную рубашку пенсионерки — или бабушки? — сшитую из чего-то вроде розовой фланели или бог его знает из чего, длинную до пят и с пуговицами на запястьях. Она делала это точными и грациозными движениями, как все, что она делала. Под прикрытием ночной рубашки, как под пляжным халатом, она избавилась от толстых брюк, подпрыгивая то на одной, то на другой ножке. Потом выпрямилась, повернулась ко мне, совсем не испытывая смущения. Широкая рубашка спадала вокруг нее большими вертикальными складками, по­добно мантии императрицы Византии, подчеркивая рельефы, которые проступали на ткани. От затвердевших кончиков ее тяжелых грудей шли вниз две складки до самой земли, под которыми едва проступал скромный холмик полного животика.

Она улыбается, невинная как ягненок.

Очень аппетитная штучка, право слово. Кругленькая и пухленькая, как молочная булочка. Ночная рубашка пенсионерки покрывает это изобилие наивности, настолько необычной для бабушки, что внезапное возбуждение охватывает мой низ живота. Меня томит желание зарыться в эту мягкость, как в какой-то крем, почувствовать в ладонях пышную округлость этих рук, которая, должно быть, мягко подается под пальцами, раскрыть эти широкие благословенные бедра, преодолев их слабое сопротивление, совсем слабое, эти бедра я представляю чуть заплывшими жирком в их верхней части, там, где кожа тонкая, как маковый лепе­сток, и такая белая, — о, я больше не могу! — покрытая такими нежными морщинками… Ой, куда же меня понесло? Я собираю весь свой цинизм; "Действуют чары перезрелого плода, Коко?"