Доктор Копленд хрипло откашлялся.
– У каждого свое самолюбие, кто бы он ни был, и никто не пойдет туда, где его унижают. Ты ведь и сам такой. Я-то знаю! Сколько раз видела, как белые тебя унижали.
– Нет, – сказал доктор Копленд. – Ты никогда не видела, чтобы меня унижали.
– Конечно, я понимаю, что и Вилли, и Длинный, и я – мы неученые. Но и Длинный, и Вилли – золото, а не люди. В этом вся разница между ними и тобой.
– Да, – сказал доктор Копленд.
– Ни Гамильтон, ни Бадди, ни Вилли и ни я – никто из нас не любит говорить, как ты, по-ученому. Мы говорим, как наша мама, как ее родители и как родители ее родителей в прежние времена. У тебя все умственное. У нас слова идут от души, от того, что в нас испокон веку заложено. И в этом тоже между нами разница.
– Да, – сказал доктор Копленд.
– Никто не может выбирать своих детей и гнуть их, куда ему хочется. Даже если им от этого не больно. Даже если он прав – это некрасиво. А ты только этим и занимался. И вот теперь никто, кроме меня, не приходит к тебе посидеть.
Свет слишком сильно бил в глаза доктору Копленду, а голос дочери был чересчур громким и безжалостным. Он закашлялся, и лицо его задергалось. Он протянул руку, чтобы взять чашку с остывшим кофе, но не смог ее удержать. На глаза его навернулись слезы, и он надел очки, чтобы их скрыть.
Порция это заметила и кинулась к нему. Она обняла его голову и прижалась щекой к его лбу.
– Ну вот, я обидела своего папу, – сказала она нежно.
– Нет, – сказал он. Голос его звучал резко. – Глупо и неинтересно все время говорить о взаимных обидах.
По щекам его медленно текли слезы, и в отсвете огня они отливали голубым, зеленым, красным.
– Я очень, очень перед тобой виновата, прости, пожалуйста! – сказала Порция.
Доктор Копленд вытер лицо ситцевым платком.
– Ничего.
– Давай больше никогда не будем ссориться. Мне так, тяжело, когда мы с тобой не ладим, просто мочи моей нет. Мне почему-то кажется, что всякий раз, когда мы видимся, в сердце у нас поднимается что-то злое, нехорошее. Давай больше не ссориться!
– Давай, – сказал доктор Копленд. – Давай больше не ссориться.
Порция шмыгнула носом и вытерла его тыльной стороной руки. Она несколько минут постояла, обхватив голову отца руками. Потом окончательно вытерла следы слез и подошла к кастрюльке с овощами на плите.
– Капуста, наверно, дошла, – весело сообщила она. – А теперь я, пожалуй, испеку к ней кукурузных лепешек.
Порция не спеша бродила по кухне в одних чулках; отец не спускал с нее глаз. Они опять замолчали.
Когда в его глазах стояли слезы и очертания предметов были смазаны. Порция казалась ему похожей на мать. Много лет назад Дэзи вот так же молча и деловито двигалась по кухне. Дэзи не была такой черной, как он: кожа у нее была дивного цвета густого меда. Она всегда была ласковой и молчаливой. Но за этой тихой ласковостью таилось какое-то упрямство, и, как бы прилежно он ни старался в ней разобраться, мягкое упорство жены было ему непонятно.
Он наседал на нее, открывал ей свою душу, а она была все так же тиха и ласкова. Но слушаться его не желала и поступала по-своему.
А потом появились Гамильтон, Карл Маркс, Вильям и Порция. И его высокая, неуклонная цель диктовала ему, какими должны стать его дети. Гамильтон будет великим ученым. Карл Маркс – вождем негритянского народа, а Вильям – адвокатом, который будет бороться с несправедливостью, Порция же должна лечить женщин и детей.
Когда они еще были маленькими, он уже говорил им о том бремени, которое они должны скинуть с плеч: бремени угнетения и нерадивости. А когда они стали чуть постарше, он начал внушать им, что бога нет, но что жизнь их священна и что перед каждым из них – истинная, непреложная цель. Он твердил им это снова и снова, а они забивались куда-нибудь в угол и глядели своими большими, как блюдца, глазами на мать. Дэзи же, как всегда ласковая и упорная, не слушала его.
И потому, что он знал жизненное предназначение Гамильтона, Карла Маркса, Вильяма и Порции, он понимал, каким должен быть каждый их шаг. Осенью он возил их в город и покупал им добротные черные ботинки и черные чулки. Для Порции он выбирал черную шерсть на платье и белое полотно для воротничков и манжет. Мальчикам покупалась черная шерсть на штанишки и тонкое белое полотно на рубашки. Он не хотел, чтобы дети носили пестрые, непрочные ткани. Но когда они пошли в школу, им захотелось одеваться по-другому, и Дэзи сказала, что дети стесняются и что он чересчур суровый отец. Он знал, каким должен быть его дом. В нем не место всяким украшениям – разноцветным календарям, кружевным накидкам и безделушкам, все должно быть простым, скромным и свидетельствовать о труде и о высокой, непреложной цели.
Однажды вечером он обнаружил, что Дэзи проколола уши маленькой Порции для серег. В другой раз, придя домой, он нашел на камине тряпичную куклу в юбке из перьев, а Дэзи была ласкова, но тверда и не пожелала ее убрать. Он знал и то, что Дэзи учит детей смирению и покорности. Она рассказывала им о рае и аде. Внушала веру в призраков и заколдованные места. Дэзи каждое воскресенье ходила в церковь и горестно жаловалась священнику на мужа. Из упрямства водила в церковь и детей, а они слушали ее жалобы.
Весь негритянский народ был болен, поэтому доктор был занят целый день, а часто и половину ночи. К концу долгого дня он смертельно уставал, но, войдя к себе в калитку, сразу ощущал, как эта усталость проходит. Однако дома Вильям играл на гребенке, обернутой в папиросную бумагу, Гамильтон и Карл Маркс – в карты на деньги, выданные на завтрак, а Порция дурачилась с матерью.
Он снова принимался их перевоспитывать, но уже подходил с другого конца. Он начинал готовить с ними уроки и вел серьезные беседы. Дети сидели, сбившись кучкой, и смотрели на мать. Он говорил, говорил, но они не желали его понимать.
Тогда его охватывало мрачное, чисто негритянское бешенство. Он уходил к себе в приемную, старался читать или размышлять, желая успокоиться, а потом начать свои внушения снова. Он опускал шторы, чтобы яркий свет лампы и книги вернули его в атмосферу раздумья. Но иногда покой так и не возвращался. Он был молод, и наука не могла заглушить в нем гнев.
Гамильтон, Карл Маркс, Вильям и Порция боялись его и с мольбой смотрели на мать. Когда он замечал это, его охватывала черная ярость, и тут он уж не знал, что творит.
Он не мог побороть свои приступы бешенства, а потом корил себя за распущенность.
– Как вкусно пахнет, – сказала Порция. – Давай-ка скорее есть, а то сейчас заявятся Длинный и Вильям.
Доктор Копленд поправил на носу очки и пододвинул свой стул к столу.
– А где твой муж и Вильям провели сегодняшний вечер?
– Кидали подковы. Тут один человек, его зовут Реймонд Джонс, устроил у себя на заднем дворе площадку для кидания подков. Сам Реймонд и его сестра Лав играют каждый вечер. Эта Лав такая уродина, что я даже не возражаю, чтобы Длинный и Вилли ходили к ним сколько влезет. Они пообещались зайти за мной без четверти десять, и я с минуты на минуту их жду.
– Пока не забыл, – сказал доктор Копленд. – Ты, наверно, часто получаешь вести от Гамильтона и Карла Маркса?
– От Гамильтона – да. Он, можно сказать, тащит на себе всю дедушкину ферму. А Бадди – он в Мобиле… да ты знаешь, он никогда не был мастером писать письма. Но Бадди умеет ладить с людьми, так что я за него не беспокоюсь. Он с кем хочешь может ужиться.
Они молча сидели за столом. Порция поглядывала на часы на буфете – Длинному и Вилли давно пора прийти. Доктор Копленд свесил голову над тарелкой. Он с трудом держал вилку, словно она была тяжелой, и пальцы его дрожали. К пище он едва притрагивался и каждый глоток делал с усилием. Между ними снова возникла какая-то натянутость, и обоим очень хотелось завести разговор.
Доктор Копленд не знал, как его начать. Иногда ему казалось, что в прошлом он так много говорил своим детям и они так мало понимали, что теперь ему вовсе нечего им сказать. Наконец он отер рот платком и неуверенно произнес: