— А мертвецом жить, как раньше, лучше, что ли? — тихо спросил князь.
— Не знаю. Но когда я понял, что моя Айчейль — ламия, мне показалось, что лучше быть мертвецом. А с ламией даже умереть не сможешь. Любовь не отпустит.
— У меня в Усть-Выме няньку тоже звали Айчейль, — только и ответил князь.
На третью ночь он тихо поднялся с лежака, с ловкостью вора обогнул спящего у полога Бурмота и вынырнул под небо.
Над рощей демоновыми городищами пылали созвездия. В ветвях свистели, звенели, щелкали соловьи, словно там запуталось северное сияние. Сверкающая дорога Камы уносилась к луне. В кромешной тьме князь видел каждую травинку. У прокудливой Березы было пусто.
Михаил постоял, глубоко дыша холодным и влажным черным камским ветром. И тут из-за березы вышла Тиче, молча прислонилась к стволу плечом и щекой, положила на него ладонь.
— Не бойся меня, Михан…— тихо и жалобно позвала она.
Михаил шагнул ближе. Он робко обнял девушку за плечи и услышал, как на ее пояске зазвенели подвешенные на счастье лошадки-бубенчики. Прокудливая береза растопырила корявые ветви, а над ними блестело лунное блюдо — как лик Золотой Бабы в руках человека с рогатым оленьим черепом на голове. И пение соловьев, чуть слышный звон лошадок-бубенчиков вдруг показались князю дальним отголоском победного вогульского рева: «Сорни-Най! Сорни-Най!..» Тиче всхлипнула и уткнулась Михаилу в грудь.
— Боже…— застонал князь. — Боже… Я люблю тебя, Тиче…
Глава 11
Иона Пустоглазый
Васька, пятнадцатилетний князь Василий Ермолаевич Вымско-Вычегодский, писал:
«…а еще, брат мой Миша, забери ты у меня епископа нашего Иону. Он епископ Пермский, пускай и в Перми Великой поживет хоть малость. Надоел он мне хуже горькой редьки. Боюсь, прибью.»
Князь Михаил дочитал грамоту до конца, свернул берестяную полоску трубочкой и стал задумчиво постукивать ею по краю стола. Бурмот молча и неподвижно сидел на скамье. Полюд, покусывая усы, вырезал из сучка погремушку; завернутые в тряпицу сухие горошины торчали у него из-за голенища сапога. Тичерть кормила грудью Матвейку — трехмесячного княжонка Пермского. Роды нисколько не испортили ее; она стала даже словно бы тоньше, прозрачнее, и на побелевшем за долгую зиму лице тепло темнели черные глаза, будто проталины.
— Что скажете, советчики? — спросил Михаил.
— А чего говорить? — Полюд выплюнул ус. — Пусть приезжает. Помню я Иону по Усть-Выму, старикашка терпимый.
— А чего же братец-то убить его хотел? — усмехнулся Михаил.
— Да твой братец и за тараканом с мечом побежит, нрав такой, — спокойно пояснил Полюд. — А епископ нам тут нужен. В городище чердынском шепчутся, что летом вогулы придут. Мол, князь Асыка опять красную стрелу разослал и хонты собирает. Давеча видел я, что Исайка-охотник вятскому купцу всех своих соболей продал. Хоть, говорит, и продешевлю, да все чень-то в мошне останется, ведь вогулы придут — все задаром возьмут, счастье, коли башка уцелеет, — Полюд вздохнул и повертел погремушку, рассматривая, где чего еще подстругать. — Будет у нас епископ — будет нас Москва беречь, подмогу в случае беды вышлет. Князь-то великий Иван не чета батюшке, царство ему небесное, авось не забудет нас, не просыплет меж пальцами…
— А ты, Тиче, что скажешь? — князь глянул на жену. Тичерть подняла ребенка торчком, держа наготове уголок платка, чтобы сразу вытереть младенцу рот. Она безмятежно посмотрела на князя и улыбнулась.
— Новый шаман посвятит нашего сына в русскую веру. Ведь русский кан не сделает князем иноверца. А я хочу, чтобы наш сын был пермским князем.
— Верно, милая! — обрадовался Полюд. — Об этом я и не подумал!..
Княжонок Матвей до сих пор оставался некрещеным. В Чердыни попа не было, а Соликамский батюшка Варфоломей болел и не мог приехать.
Полюд поднялся, собираясь выходить, погладил Тиче по склоненной голове, сделал Матвейке козу, и тут засопел, закряхтел Бурмот. Было видно, что и ему хочется добавить что-нибудь дельное, чтобы заслужить похвалу Полюда.
— Надо велеть Калыну, пусть дом строит, — наконец бухнул он.
Полюд выпучил глаза, поднял палец и значительно произнес:
— А это самое важнеющее! Ты, Обормотка, уж проследи сам, а то мы, грешные, точно напортачим!
Как отбушевало северное половодье и лето обсушило по заливным лугам озера-полои, из Усть-Выма в Чердынь поволокся епископский караван. По Вычегде, по Кельтьмам тяжелые лодки проползли мимо облысевших круглых быганов сквозь глухую рамень и речные буреломы и вывалились в Каму. От Бондюга до Чердыни монахи шагали Русским Вожем, а скарб их ехал сзади на телегах, запряженных оленями. Из ворот острога встречать вычегодских попов высыпал весь народ.
Епископ Иона совсем не изменился за семь лет. Такой же крохотный, чистенький, седенький и розовый старичок, бодро шагающий возле передней телеги с высоким костяным посохом в руке. Улыбаясь и благословляя направо и налево, он первым вошел в ворота острожка. Князь спустился ему навстречу с крыльца своих хором, и епископ протянул ему для поцелуя зеленое медное распятие, перекрестив склонившуюся голову Михаила.
За частоколом острога, за почерневшей грядой высокого ельника заходило солнце, разбросав над пармой алые клочья облаков. Проем под воротной башней пылал прямыми закатными лучами. Из этого слепящего сияния одна за другой появлялись вороньи фигуры монахов, подоткнувших рясы за кушак и снявших клобуки с мокрых, взлохмаченных грив.
Михаил взглянул в глаза Ионы и снова поразился — глаза были водянисто-голубые, почти прозрачные, за что еще в Усть-Выме Иону прозвали Пустоглазым.
В горнице уже готовились принимать гостей. Пока в домовой часовне служили обедню, за стенкой скрипели половицы, брякала посуда. Жирный синий чад с запахом лука и жареного мяса змеями плавал вокруг образов и лампад.