— На этой далекой земле нет ни Аллаха, ни Иисуса, ни русского князя, ни татарского хана. Здесь хозяева только мы с тобой — ты, Михаил, и я, Мансур. Давай жить в мире, помогать друг другу и ублажать своих государей, чтобы они не заботились нашими делами. Тогда наши дома станут полными чашами, у нас будет вдоволь жен и коней, а дети наши не изведают нужды.
— Рука руку моет, — усмехнулся Михаил, кивая.
— Я знаю, — продолжал Мансур, — что вогулы, союзники моего хана, грозят твоим городам и землям, и в беде я помогу тебе своим войском, лишь бы ни русские полки, ни татарские тумены здесь не появлялись. Вместе собирая дань и вместе обороняясь, мы сможем без чужого надзора подумать и о себе самих, верно?
Пока Михаил и Бурмот сидели у Мансура, ратники обменяли у татар тяжелую барку на три легкие шибасы да прикупили три пермяцких каюка для освобожденных бурлаков. Вечером, когда грузили пожитки, от мурзы пришел красивый юноша, которого они видели на переговорах, и привел еще одного пленного — чердынца Семку-Дуру, отправленного Михаилом в Москву с ябедой.
— Эх ты, Дура! — смеясь, сказал ему один из ратников, отвешивая подзатыльник. — Небось, и палец до ноздри не донесешь, не то что княжью грамоту в Москву!
— Ладно зубы-то скалить, а то как дам по ним…— мрачно бурчал здоровенный Семка, почесываясь. — И так в яме всего меня вша татарская разъела, а ты еще тут подсолить лезешь…
Ратники дружно захохотали.
— Послушай, князь, — обратился юноша к Михаилу. — Я — сын мурзы Мансура Исур. Мой отец торговец, а я — воин! Возьми меня с собой в Чердынь.
— А я ни с кем воевать не собираюсь, — ответил Михаил.
— Все равно хакан Асыка нападет на тебя! Я буду драться с Асыкой!
— За меня, чужака, головой рисковать? — удивился князь. — Или просто бранной славы ищешь?
— Я ищу Асыку! — горделиво заявил Исур. — Я должен отомстить ему за то, что он напал и увел в полон мою невесту!
— А-а…— сказал князь. — Ясно. Что ж, будет батюшкино дозволенье, так езжай ко мне.
— Он сам послал меня к тебе соглядатаем, но я хочу ехать воином!
Михаил усмехнулся.
— Хорошо. Собирай пожитки и приходи.
— Я воин! Мне нужна только сабля, а она всегда при мне! — Исур шлепнул ладонью по ножнам на бедре.
— Ишь ты какой, — усмехнулся князь. — Откуда по-русски говорить умеешь?
— Я этого петушка выучил, — со стороны ответил толмач, тоже слушавший разговор.
И вдруг страшно завопил Семка-Дура. Вытаращив глаза, он указывал на толмача пальцем. Губы его прыгали.
— Святый Господи!.. — наконец выговорил он. — Васька Калина!.. Я же сам видел, как Ухват тебе голову срубил!..
Ратники уставились на бывшего бурлака.
— Так ведь дождик тогда шел, вот новая и выросла, — отшутился бурлак, поворачиваясь и собираясь уйти.
Михаил поймал его за рукав.
— Постой, — велел он. — Ватага Ухвата?.. Ты оттуда?..
— Потом, князь, расскажу, — высвобождая руку, ответил Калина. — Когда ушей поубавится…
В путь вышли, как и хотели, на рассвете. До устья Обвы шибасы и каюки долетели после полудня. Дальше, против мощного напора вешней камской воды, идти пришлось на веслах и гораздо медленнее. Только на восьмой день караван добрался до Анфалова городка и Пянтега. Михаил плыл в одной лодке с Бурмотом, Исуром, Калиной и тремя ратниками. Князь стремился успеть на пермяцкий праздник Возвращения птиц. Это был праздник лесных богов, чествуя которых, пермяки пели, плясали, камлали и приносили жертвы в священных рощах Дия, Сурмога, Бондюга, Пянтега, отмечая приход весны.
От Пянтега караван двинулся дальше и через три дня подошел к Бондюгу, укрывшемуся во впадине камской излучины. Весна входила в силу. С парм облезал последний снег. Половодье заливало луга и распадки, громоздя вырванный с корнем, поломанный лес. Где-то рядом то и дело гремели быстрые грозы. С обрывов в воду шумно падали деревья и ручьи. По бескрайней реке плыли, вращаясь, оторванные от берегов острова. Плыли в небе среди облаков и солнца птичьи стаи. В урманах трубили пьяные, бешеные лоси. Пахло водой, слепила синева, и первая травка шелком светилась на округлых склонах древних курганов. Михаил, как молебну, внимал могучему гулу огромной весны и верил, что этой божьей буре нельзя не поклониться.
Бондюг был небольшой деревней, не имевшей никаких укреплений. Священная роща оберегала его надежнее стен. Вокруг домов на выгонах и выпасах стояли чумы приезжих. Стада расползлись по еланям и луговинам. В роще дымно горели костры, стучали барабаны, слышались звуки свирели и журавля, ныл варган, звенели бубны и колокольцы, пели женщины. Пока ратники поднимали шатры и разбивали стан, Михаил, Бурмот, Исур и Калина пошли в рощу.
Березы разбежались по широкому полю, вдали смешиваясь с елками. Размашистое крыло Камы вздымало березовый строй на обрыв. Здесь высилась очень старая, огромная, развесистая береза, почерневшая понизу, изуродованная древесными грибами. Ветви ее были увешаны лентами, бубенчиками, венками, тряпичными куколками, деревянными фигурками. У корней лежала обтесанная жертвенная колода. У этой березы девушки выпрашивали женихов, женщины — детей, старухи — смерти, и все, кому не хватало тепла, доброты, удачи, просили счастья и хоронили обиды. Повсюду в роще были натыканы низенькие черные идолки, на земле из камней выложены непонятные узоры, круги.
Михаил, Бурмот и Калина задержались возле седого старика-шамана. Старик приносил в жертву щенков. Полуслепой, он нашаривал на земле щенка, нежно брал его в ладони, гладил его, беззубо улыбаясь, совал ему в рот пососать палец. И вдруг тихо, легко, незаметно прокалывал ему сердце тонкой иголкой из рыбьей кости, а потом бросал трупик в большой костер. Михаил глядел и не видел в лице, в руках старика ни злости, ни жестокости, ни безумия исступленной веры. На щеках шамана блестели слезы. Ему и самому было жаль щенков. Пушистые кутята бестолково ползали в прошлогодней траве у его ног, тыкались носами, взвизгивали, переваливались друг через друга.
«Зачем же он их убивает?..» — с гневом и щемящей нежностью к щенкам думал Михаил. Бурмот вдруг отвязал от шапки монету и положил на пенек возле костра. И Михаил неожиданно почувствовал, что эти гибнущие щенята — просто искорки, которые старик бережно выпускает в остывшие за долгую зиму угли жизни, такой хрупкой и быстротечной. Озноб инеем пробежал по груди и плечам князя, и князь поспешно отошел прочь.
— А наш Христос не та же ль искра? — вдруг спросил Калина, шагавший рядом. — Только такая, что вовеки не погаснет…
Михаил покосился на него, поразившись странной созвучности мыслей.
Под песню женщин, обступивших поляну кругом, девушки танцевали у священной березы. Пермяки расступились, пропуская русского князя и его спутников в первый ряд, где стояли парни-женихи, а посередке, скрестив на груди руки, — Исур с покровительственной и довольной улыбкой на горделиво обрисованных губах под тонкими усиками.
— Епископ Питирим хотел срубить эту березу, — шепнул Михаилу Калина. — Прокудливая, говорил… Пермяки не дали.
Девушки двигались несколькими линиями, что сплетались и расходились кругами. Головы покрыты маленькими венками из подснежников, в руках — первые зеленые ветки, девушки взмахивали ими, раскачиваясь и кружась. Михаил прислушался к словам, которые плавно выводил женский хор:
«На широких крыльях песни унесу вас в край преданий, пусть слова мои, как зерна, в вашем сердце прорастают, есть запев у древних песен, есть начало у народа, сероглазые чудины жили в парме в давний век…»
Над Камой вдали разгорался закат, и его резкий красный свет разбавлялся майской лунной синевой, белыми ветвями берез в вышине. Розовой, ангельской нежностью он просеивался вниз, озаряя юные нерусские лица девушек, их золотые косы, странные глаза, незнакомые губы, тонкие и гибкие фигуры. А девушки со своими ветвями-крыльями и вправду казались стаей птиц, устало опускающихся на родную землю. Завораживали их медленные, плавные движения. Словно сумраком крыла, обмахнуло Михаила, принеся легкий запах гари.