Быть деткой.
Плакать над умершей бабочкой.
Гадать о принце милом
на цветке маргаритки.
Сердиться на черных кошек,
перебегающих дорогу.
Ласково кивать знакомым камушкам.
Любить только солнце.
Целовать только цветы.
Быть деткой.
«В черной трубке телефона…»
В черной трубке телефона
голос ваш затерялся,
заблудился,
как котенок в ночном лесу.
Тихий и нежный,
как прикосновение замши,
он весь в золотой дрожи любви,
весь изгибистый,
весь струящий ласковую мощь.
Слушая Ваш голос,
хочется могуче потянуться,
выпрямить грудь,
утонуть
в каком-то железном томленьи.
Сила,
громадная сила рождается во мне
в ответ мягкости Вашей,
и я забываю
свою любовь к аристократизму слабости,
я весь в первобытном захлесте крови,
и я знаю,
что это подлинная стыдливость дикаря
толкает меня кинуть Вам:
«Завтра?
Завтра я занят».
В осень хмурую
лучик спрыгнул с далекого солнца.
Лукаво и быстро
погрозился кому-то.
Зайчика пустил
девочке в розовом капоре.
Тоненький. Дрожащий. Нежный.
И у моей красивой выдумки
искры настоящей любви в глазах –
от лучика.
И у моей настоящей любви
слезы красивой выдумки в глазах –
от лучика.
В эти дни,
когда уже нету золота в небе
и на земле все в сером халате –
верить ли
что Вы вернетесь?
Ведь такой любви, как моей к вам,
не забыть.
Это – божья слезинка.
Розовая жемчужинка.
Па менуэта старинного.
И кому-то Большому
кто порвал золотую тоненькую паутинку
стыдно. Стыдно.
«Тонкая полоска розового золота…»
Тонкая полоска розового золота
окаймляет нежное небино платье.
Голубой туман
мягко сглаживает горькую правду Земли.
И сердце мое
просит у голубого тумана
сгладить и его горькую правду.
Я иду домой, потерял где-то шляпу,
и в глазах у меня
тихие слезы осенние.
Там,
в курьерском,
оторвавшем Вас от меня,
нельзя плакать.
Это поняли и Вы,
тоскливо прильнувшая тонким личиком
к стеклу.
Вы поняли так же хорошо, как и я,
что в пряных цветах Юга
Вы растеряете бледные жемчужинки
хрупкой любви нашей.
Я не говорю ничего. Я тихо киваю головой.
Да, да.
Цветы – это хорошо.
Это очень хорошо.
Я иду домой, и губы мои дрожат.
Голубой туман
мягко сглаживает горькую правду.
Всю правду.
Вошедшее в «Последнюю нежность» обнимает небольшой период моего творчества (осень 1917), по форме и по духу еще относящийся к «Сердцу пудренному», от которого я в значительной мере отдалился в моем нынешнем творчестве. Это, а также нежелание открыть перед галдящей толпой интимную церковку моей души – побуждает меня не выпустить настоящее издание в публичную продажу. Друзья же мои будут иметь возможность следить за постепенным ростом моего творчества.
Лев Моносзон
Биографический очерк
Описывая литературное кафе «Музыкальная табакерка», открывшееся в Москве весной 1918 г., В. Шершеневич посвятил в мемуарах несколько строк и загадочному поэту Льву Моносзону:
«Тут возник Лев Моносзон, который начал свою поэтическую жизнь с того, что нечаянно застрелил милиционера-студента и с испуга начал писать стихи. Когда испуг прошел, Моносзон бросил стихи и уехал за границу»[1].
С поэтом Л. Моносзоном предлагалось идентифицировать деятеля советского кино Л. И. Моносзона (1886–1938), что справедливо вызывало сомнения. Накопившаяся за последние годы «критическая масса» материалов[2], однако, позволяет с некоторой уверенностью отождествить его с известным в веймарской Германии певцом Лео Моноссоном (1897–1967), именовавшимся в эмигрантской печати также «Лео Моносзоном», «известным русским певцом Лео Моноссоном» и т. д.
вернуться
Шершеневич В. Великолепный очевидец: Поэтические воспоминания 1910–1925 гг. // Мой век, мои друзья и подруги: Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. М., 1990. С. 547.
вернуться
См.: Was wurde aus Leo Monosson // Brigitte. 2007. № 9, Захаров-Мэнский Н. Как поэты вышли на улицу: (Отрывки из дневника и воспоминаний о быте московских поэтов в кафейный период русской литературы). Часть I-ая (1917–1918 г.)