«Теперь я знаю, да, да…»
Теперь я знаю, да, да.
Вы зайчик,
пушистый, и нежный, и острый.
Какие у Вас черные,
совсем Сомовские
глаза!
Какая чарующая оливковость оттеняет в них
узор из лукавства и позы,
из кокетства и стыда!
О, Вы много знаете,
и еще больше хотите,
совершенно не считаясь с тем, что Земля –
только надутый заботами шар,
который ни за что не улетит в небо,
даже ее Вам угодно будет
выпустить из рук голубую ниточку влюбленности,
на которой он, слава Богу,
еще держится.
Но все это ни к чему,
потому что Вы отлично знаете,
что Вам достаточно слегка выставить Вашу ножку
изумительно обтянутую шелковым зеркалом
чулка,
чтобы все возражения рухнули,
как подпиленная Эйфелева башня.
И поэтому Вы предоставляете
гениально-высохшим математикам
ломать себе голову над теорией вероятностей,
помня,
что вероятность – это
плохо скрытая действительность,
и что Ваши вероятности
слишком непросто найти.
Точно так же, рассыпая перед каждым,
еще не совсем развалившимся мужчиной
ослепительно-звонкие
улыбки,
Вы позволяете догадываться,
что за восхитительной грацией,
с какой это делается,
скрывается не менее восхитительное
равнодушие.
И немного,
право, совсем немного
отделяет Вас от леди Годивы,
той, что была слишком женственной,
чтобы обнажить свою красоту,
и слишком женщиной,
чтобы не прикрыть эту красоту
другой:
та, оставив стыд,
в складках скинутого платья
освободила целый город,
Вы же
тем самым
пленили бы его.
Жестким пером
«Брови сжаты…»
Брови сжаты.
Губы стянуты цепью сарказмов.
Какой прикажете сделать взгляд?
Замшевый. Тусклый. Презрительный.
Очень высокий воротник,
торжественный и скучный, как поцелуй аббата.
Остальное все – цвета июльской полуночи.
Ужасно просто:
загнать жизнь в костюм,
думать только о декоративности жеста,
чувствовать только красками.
А потом, когда в душ вместо соловьиной мякоти
для Вас расцветут иглы кактуса,
взять за холеную руку Ее.
Ахиллесову пяту души.
Змееныша и богиню.
Злейшую актрису мироздания.
Любовь.
Одеть в газовое ничто,
помня, что возможность наготы
волнует неизмеримо больше,
чем сама нагота.
И мы пойдем,
два величайших актера,
и в каждом кафе,
в каждом шикарном кабачке
мы будем разыгрывать нашу единственную,
дьявольски-божественную комедию –
жизнь.
Мы поразим зияющей лысиной стыда
даже шантанных див,
сипящих от излишка излишков,
и вас, очаровательных сектантов эротизма,
и вас, изуверов извращения.
О, я буду незабываем
с лицом моим,
циничным и белым, как белая краска,
с душой-цилиндром, вылощенным наглостью
и надевающимся, когда угодно.
О, я буду незабываем
С монологами моими о том,
что любовь – пренеприятный отросток сердца,
и что любить можно
только в серых перчатках.
Мы забудем все в игре,
и когда сонный гарсон вытолкнет нас
в сырую жижицу ночи –
мы не остановимся.
Исступленные гурманы актерства,
мы – два величайших актера –
друг перед другом будем грассировать,
жеманно играть в себя –
одинокие в душных тисках темноты,
фатоватые, гордые и –
немного жалкие.
«Серый туман заклеил Землю…»
Серый туман заклеил Землю.
Совсем некуда деться.
Я там –
опять какой-нибудь поэт,
с назойливым и неустанным надрывом воспевающий
голубенькие цветочки на платье
возлюбленной модистки,
напишет книгу
в свободное от продажи резиновых пальто
время.
И снова потекут на рынок
потоки дурно сделанных восторгов
и всхлипываний.
А те,
кому нечем заштопать прорехи серого дня,
набросятся с горящими от любопытства глазами
в надежде на что-нибудь неприличное:
и глупые краснолицые девушки
стиля Lottchen
которым делается дурно от счастья,
и вереницы красиво-усталых женщин,
растрачивающих безумные бездны страсти,
таящиеся под ресницами,
на дешевые духи
и болонок, –
и утомительно эстетничающие джентльмены
с плохо вычищенными ногтями.
Как все это знакомо и скучно,
точно перчатка,
ношенная месяц.
Куда же деться, о Господи?