Отец не чувствовал никаких болей, настолько сильных, чтобы это обременяло окружающих. Поэтому уход за ним был сравнительно лёгким. На всякий случай мы по одному попеременно дежурили около него, а все остальные в обычный час могли ложиться спать. Как-то раз я почему-то не мог уснуть и мне показалось, что послышалось лёгкое стенание отца. Выскочив из-под одеяла, я, чтобы убедиться, отправился к нему. В эту ночь дежурить была очередь матери. Но мать, поставив локоть рядом с отцом и положив голову на руку, заснула. И отец лежал тихо, как бы в глубоком сне. Я потихоньку опять вернулся в свою постель. Я спал с братом под одной сеткой от комаров. Один только муж сестры, на положении гостя, спал отдельно в особой комнате.
— Жалко Сэки-сан! Вот уже сколько дней, как ему приходится сидеть здесь...
Сэки — была фамилия мужа сестры.
— Но если он может так сидеть — значит, он не особенно занят. Тебе гораздо труднее, чем ему... задерживаться так долго.
— Что же делать! Я ведь не чужой...
Такие разговоры вели мы с братом, лёжа рядом. И у него в голове и у меня в душе было убеждение, что отцу помочь нельзя. Мы, дети, как будто ждали смерти родителя. И мы, дети, боялись говорить об этом. Но каждый из нас хорошо знал, что думает другой.
— Отец ещё как будто думает, что поправится... — сказал мой брат.
И действительно, оно как будто так и было. Когда кто-нибудь приходил его проведать, он всегда высказывал сожаление, что не мог позвать на торжество по случаю моего окончания. И при этом часто добавлял, что вот он выздоровеет, и тогда...
— Знаешь, это лучше, что из твоего торжества ничего не вышло. Когда праздновали моё окончание — было скверно! — напомнил мне брат. Я хмуро усмехнулся, вспомнив беспорядочную картину пьянства в тот день. Пред моим взором встал и отец, чуть не насильно заставлявший гостей пить и есть
Мы с братом были не особенно дружны. В детстве мы часто ссорились, и как младший я всегда кончал плачем. С началом учения мы пошли по разным дорогам, и наши характеры стали совершенно различны. В годы своего пребывания в университете, особенно же при соприкосновении с учителем, я всегда смотрел на брата как на животное. И потому ли, что я долго с ним не встречался, или потому, что мы жили вдали друг от друга, — словом, и по времени и по расстоянию я был очень далёк от брата. И всё-таки, когда мы столкнулись теперь опять после долгой разлуки, откуда-то сама собою появилась братская привязанность. Главной причиной этого были, конечно, нынешние обстоятельства. У постели нашего общего отца, у постели отца, идущего к смерти, мы с братом протянули друг другу руки.
— Что ты намерен делать после всего этого? — спросил меня брат. Но я задал ему вопрос совсем о другом.
— В каком положении наше имущество?
— Этого я не знаю. Отец ничего ещё не говорил. Имущество... денежная сторона дела-то известна.
Мать оставалась всё той же и горевала, что нет письма от учителя.
— Всё нет и нет! — корила она меня.
— Учитель, учитель!.. Кто это такой в конце концов? — задал мне вопрос брат.
— Да разве я тебе не рассказывал недавно? — ответил я. У меня возникло неприятное чувство по отношению к брату, который сам задаёт вопросы, а ответы других забывает.
— Слышать-то я слышал, но...
В конце концов брат сказал, что слышать он слышал, но только никак не может взять в толк. Для меня было совершенно безразлично, понимает ли брат учителя или нет. Но всё-таки меня взяла злость. „Опять сказалась его обычная черта“, — подумал я.
Брат полагал, что, если я с таким уважением отношусь к учителю, то это должен быть обязательно какой-нибудь известный человек. По крайней мере, — полагал он, — это профессор университета. Человек же неизвестный, человек, ничего не делающий, в глазах брата не имел никакой цены. В этом пункте он был совершенно одинакового мнения с отцом. Только отец сразу же заключил, что человек бездельничает потому, что ничего не может делать, брат же находил, что это просто никуда негодный человек, который имеет возможность что-нибудь делать, но вместо этого бездельничает.
— Эгоистом нельзя быть. Думать, что можно жить, ничем не занимаясь, — это крайне неправильная точка зрения. Человек обязан по мере своих сил пускать в ход свои способности.
Мне хотелось спросить брата, понимает ли он смысл того иностранного слова „эгоист“, которое он употребил...
— Ну что ж, если благодаря ему получишь место, и то хорошо. Видишь, и отец доволен, — так немного погодя заметил брат.
Не получая от учителя письма, я не мог так думать, но у меня нехватало смелости высказать это. При виде того, как с лёгкой руки матери все говорят именно в этом смысле, я не мог сразу же уничтожить это убеждение. Я сам, без всяких напоминаний со стороны матери, поджидал письмо от учителя. И сам при этом думал, что было бы хорошо, если бы в этом письме он сообщил что-нибудь о том месте для меня, о котором все так думали. Тем, что у меня ничего не выходит, я заставлял тревожиться и своего стоящего на пороге смерти отца и молящуюся о том, чтобы его как-нибудь успокоить, мать, и утверждающего, что кто не работает, тот не человек, — брата, и мужа своей сестры, и своего дядю, и тётку.
Когда у отца появилась странного жёлтого цвета рвота, я вспомнил, что мне однажды говорили учитель и его жена. Слушая мать, заметившую: „Долго лежит неподвижно, вот желудок и испортился!“ — я глотал слёзы при виде этой, ничего не понимавшей женщины.
Когда я столкнулся в задней комнате с братом, тот спросил меня:
— Слышал?
Это он спрашивал о том, слышал ли я то, что сказал ему перед своим уходом доктор. Я же, не дожидаясь объяснений, сам хорошо понимал, что это значит.
— Не останешься ли ты здесь и не возьмешь ли на себя наблюдение над домом? — обратился ко мне брат. Я ничего не ответил.
— Одна мать ведь ничего не сможет сделать, — продолжал он. Брату, видимо, совершенно не было жаль меня, который вынужден бы в таком случае гнить здесь, вдыхая этот запах земли.
— Книжки читать можно сколько угодно и в деревне. Если нет нужды работать, здесь как раз хорошо.
— Более подходило бы тебе сюда приехать, — сказал я.
— Могу ли я? — одной фразой отстранил моё предложение брат. Брат был полон решимости с этого времени взяться за работу.
— Если ты не хочешь, попросим дядю. А то придётся мать взять куда-нибудь отсюда.
— Это ещё под большим сомнением — сдвинется ли мать с места или нет.
Отец ещё не умер, а братья разговаривали так, словно уже после его смерти.
По временам отец как будто бредил.
— Мне стыдно, стыдно... перед генералом Ноги... Но я тоже вслед... У него часто слышались эти слова. Мать пугалась и стремилась по возможности всех собирать вокруг постели больного. В те моменты, когда больной был в полном сознании и при этом обычно скучал, это и ему было, повидимому, приятно. Если он, оглядевшись вокруг, не замечал матери, то сейчас же спрашивал:
„О-Мицу, где ты?“ А если не спрашивал, то же самое говорили его глаза. Часто я вставал и звал мать.
— Чего вам? — спрашивала мать, бросая начатое дело и приходя к больному, но отец только пристально смотрел на неё и ничего не говорил. „В чём дело?“ — думали мы и начинали разговаривать о другом, о чём-нибудь отдалённом. Бывало, вдруг он произносил ласковые слова:
— Спасибо тебе, о-Мицу!
Мать при таких словах непременно глотала слёзы. И, повидимому, вспоминала прошлое, сравнивая отца теперь и прежде.
— Ведь вот как ласково он говорит!.. А прежде каким он был строгим! — И она рассказала нам, как отец её бивал метлою по спине. Мы с братом много раз слышали об этом и прежде, но теперь принимали эти слова матери с совершенно иным чувством — как воспоминание об отце.
Отец, даже видя бледный призрак смерти, витающий перед ним, всё-таки не произносил ничего похожего на завещание.
— Не следует ли спросить теперь, пока ещё можно? — взглянул на меня брат.