У меня возникла мысль: не постучаться ли мне своим сердцем в грудь другой? Эта другая была не дочь. Это была мать. Я подумывал, не вступить ли с нею в прямые переговоры, чтобы она отдала за меня свою дочь? Однако, приняв такое решение, я день ото дня откладывал его. Я могу показаться очень слабым мужчиной. Это будет верно, но только моя неспособность итти вперёд происходила вовсе не из-за недостатка силы воли. Пока ещё не было с нами К., мне было неприятно сесть на чужую шею, и это чувство, овладевая мною, препятствовало каждому моему шагу. После переселения к нам К. мною всё время владело подозрение, а что если девушка думает о нём? Если её сердце склоняется в его сторону, мне нечего и говорить о своей любви, — решил я. Причина здесь не только в том, чтоб я боялся навлечь на себя позор. Как бы я сам ни любил, но если противная сторона в тайниках своего сердца обращала бы свою любовь к другому, я ни за что не сошёлся бы с такой женщиной. На свете существуют люди, которые довольны уж тем, что получили в жёны любимую женщину, безотносительно к тому, согласна ли была она или нет: но это или люди другого века, чем мы, или же тупицы, не понимающие истинного смысла любви. Так думал я в то время. Я с жаром утверждал, что не могу признать той философии, будто стоит только жениться, а потом всё уладится как-нибудь. Одним словом, я был самым возвышенным теоретиком в делах любви и в то же самое время — самым придирчивым практиком.
За время нашей долгой совместной жизни у меня не раз был случай признаться девушке во всём, но я нарочно этого избегал. Во мне ещё было сильно то обычное японское воззрение, по которому делать этого нельзя. Однако не только это одно меня связывало. Я предвидел, что у японки, особенно у молодой японской девушки нехватит мужества, — смело и без стеснения сказать другому то, что она думает.
По всем этим причинам я был похож на калеку, который не может двинуться ни в ту, ни в другую сторону. Бывают случаи, когда больной, лёжа в постели, видит всё ясно вокруг себя глазами, пошевелить же своими членами не в состоянии. По временам, тайком от всех, я переживал именно такое состояние.
Тем временем закончился старый год и наступил новый. Однажды хозяйка обратилась к К. с предложением позвать кого-нибудь из товарищей поиграть в стихотворные карты. К. сразу ответил, что у него товарищей нет. Хозяйка изумилась. Но у К. на самом деле не было ни одного настоящего приятеля. Было несколько таких, с которыми он раскланивался на улице при встрече, но их звать на игру не приходилось. Тогда хозяйка обратилась ко мне, не позову ли я кого-нибудь из своих знакомых. К сожалению, и у меня не было расположения к такой весёлой забаве, и я постарался отделаться ничего незначащими ответами. Однако, когда наступил вечер, и я и К. были в конце концов, вытащены дочерью хозяйки играть. Было очень тихо, так как гостей никого не было и играли только немногочисленные домашние. К тому же неприспособленный к таким играм К., был всё равно, что человек с руками за пазухой. Я спросил его, знает ли он, по крайней мере, наизусть все сто стихотворений игры. Он ответил, что как следует не знает. Девушка, слышавшая мой вопрос, повидимому, сочла его за выражение презрения к К. и принялась помогать ему, так что это бросалось в глаза. В результате получилось, что оба они стали играть почти совместно против меня. Я уж начинал ссориться со своими противниками. К счастью, поведение К. ничуть не менялось сравнительно с прежним. После этого прошло два-три дня, и мать с дочерью отправились с утра в Итигая к родным. У нас с К. занятия ещё не начинались, и мы остались одни дома. Мне не хотелось ни читать, ни гулять, и я сидел неподвижно у хибати, облокотившись локтём о его край и опершись подбородком на руку. К. в комнате рядом также не подавал ни звука. Было так тихо, как будто бы нас также не было дома. Впрочем, в этом для нас обоих не было ничего удивительного, и я не обращал на это особенного внимания.
Около десяти часов утра К. неожиданно раздвинул перегородку, отделявшую нас, и предстал передо мной. Стоя на пороге, он спросил, о чём я думаю. Я, собственно, в тот момент ни о чём не думал. А если бы и думал, то как всегда о дочери хозяйки. С ней связана была, конечно, и мать; в последнее же время вопрос этот стал ещё запутаннее, так как в моей голове всё время вертелся и К., от которого я не мог отделаться. Очутившись лицом к лицу с К., я, конечно, не мог ответить ему прямо, что я сейчас смутно думал о том, что он стоит на моём пути. Смотря на него, я остался попрежнему в молчании. Тогда он вошёл в мою комнату и уселся около хибати, у которого грелся я. Я сейчас же снял с края хибати свои локти и легонько пододвинул его к К.
К. повёл со мной необычный разговор. Он спросил меня, куда это пошли хозяйка с дочерью? Я сказал, что, по всей вероятности, к тётке? Тогда он спросил снова, кто такая эта тётка? Я объяснил ему, что она тоже замужем за военным. Тогда он задал вопрос: женщины обыкновенно ходят с новогодними поздравлениями после пятнадцатого числа, почему же наши пошли так рано? Я мог ответить только, что не знаю.
К. никак не прекращал разговора о хозяйке и её дочери. В конце концов и я стал задавать вопросы, на которые нельзя было ответить. Я чувствовал не столько замешательство, сколько удивление. Всякий раз, как я до этого разговаривал с ним об этих женщинах, я не мог не замечать, как менялся его тон. В результате я спросил его, почему он именно сегодня говорит о них. Тогда он сразу же замолк. Но я заметил дрожь у него вокруг замолкших уст. По своей природе он был молчалив. И всегда перед тем, как он хотел что-нибудь сказать, у него дрожало вокруг рта. Словно его губы не легко раскрывались, противодействуя его воле, отчего и в словах всегда таилось особое значение. Когда же он усилием воли преодолевал это противодействие своих уст, в его голосе бывала сила, вдвое большая, чем у других.
Глядя на его уста, я почувствовал, что сейчас из них что-то выйдет. К чему именно они готовятся, я совершенно не мог себе представить. Поэтому-то я так и поразился. Представьте себе меня, выслушавшего из его таких строгих уст признание в его любви к дочери хозяйки! Под действием его волшебной палочки я сразу как бы окаменел. Я не мог даже пошевелить своими губами.
Превратился ли я тогда в изваяние ужаса или изваяние страдания, — только я был весь как изваяние. Весь я с головы до самых ног — застыл как камень или железо. Я потерял способность даже дышать. К счастью, это состояние продолжалось недолго. Через мгновение я снова почувствовал себя человеком. И сейчас же подумал: „Всё пропало! Момент упущен!“
Однако, что делать дальше, я совершенно не мог представить себе. У меня не было сил даже встать. Я сидел, не шевелясь, чувствуя, как у меня под мышками струится неприятный пот и пропитывает мою рубашку. К. шёл всё же дальше в своих признаниях. Мне было нестерпимо мучительно. Наверно, это мучение ясно было написано на моём лице. Даже К. и тот, казалось, должен был бы заметить это, но он оставался самим собой и, будучи весь погружён в самого себя, не имел времени обратить внимание на выражение моего лица. Всё его признание с начала до конца было пронизано одним тоном. Душа моя, наполовину слушала его, наполовину терзалась мыслью: что делать? что делать? Поэтому я почти не слышал подробностей и только звук слов, исходящих из его уст, с силою отзывался в моей груди. Вследствие этого я не только чувствовал то страдание, о котором сказал, — я по временам испытывал ужас. Во мне зашевелился своеобразный страх перед противником, который был сильнее меня. Когда повествование К. закончилось, я не мог вымолвить ни слова. Я вовсе не раздумывал в эту минуту, что мне лучше: сделать ему такое же признание или же оставить всё так, в тайне? Просто я не был в силах что-нибудь сказать. И не хотел при этом говорить.
Во время обеда мы заняли места друг против друга. Нам прислуживала служанка, и я быстро покончил с невкусной на этот раз едой. Во время обеда мы почти не говорили друг с другом. Нам не было известно, когда вернётся хозяйка с дочерью.