Когда я теперь всё это описываю, всё кажется весьма простым, но то, что тогда пережило моё сердце, было подобно морскому приливу и отливу: в нём были и свои подъёмы и свои падения. Глядя на неподвижность К., я толковал её то так, то этак. Наблюдая за действиями и словами матери и дочери, я подозрительно думал: не в этом ли проявляется их сердце? Мне казалось, что вот-вот появится на циферблате стрелка того сложного механизма, который сокрыт в нашей душе, и непреложно, как в часах, покажет нужную цифру. Одним словом, одно и то же я толковал то так, то этак, и в результате, как я сказал, успокоился. Говоря точнее, мне бы следовало, пожалуй, не употреблять здесь слова „успокоился“.
Тем временем начались занятия в университете. Когда у нас лекции начинались в одни и те же часы, мы вместе выходили из дому. Если было удобно, и домой шли вместе. С внешней стороны мы были с К. так же дружны, как и раньше. Но в душе каждый из нас, без сомнения, думал свою собственную думу. Однажды на улице я внезапно пристал к нему. Первое, о чём я спросил его, касалось того, ограничился ли он в своих признаниях только одним мною или же объявил об этом и матери с дочерью? Я думал, что в соответствии с его ответом мне следует определить своё дальнейшее отношение к нему. На это он мне ответил, что более никому об этом не говорил. В глубине души я обрадовался, так как это совпадало с моими собственными предположениями. Я хорошо знал, что он хитрее меня. В его груди жило то, что не укладывалось во мне. Однако, с другой стороны, я ему странно как-то верил. Доверие к нему нисколько не поколебалось, хотя именно он три года обманывал свою приёмную семью в деле получения средств на образование. Наоборот, поэтому-то я и стал ему верить.
И при всей своей подозрительности я не мог в душе не признать его ответа прямым.
Обратившись снова к нему, я спросил о том, как он дальше собирается поступить со своею любовью? Остановится ли он на одном только своём признании или же намерен добиться конкретных результатов? Однако на это он ничего не ответил. Потупив взор, он молча зашагал. Я попросил его:
— Не скрывай ничего! Скажи мне всё, как думаешь!
Тогда он решительно заявил, что ему скрывать от меня нечего. Однако он не дал никакого ответа, на то, что я хотел знать. Я тоже понимал, что не приходится так, остановившись на улице, допытываться до самой сути. На этом всё и кончилось.
Раз как-то я после долгого промежутка зашёл в университетскую библиотеку. Расположившись на углу широкого стола и освещённый до половины солнечным светом, льющимся из окна, я просматривал новые иностранные журналы. Профессор поручил мне к следующей неделе разобрать один вопрос по специальному предмету. Я никак не мог отыскать то, что мне было нужно, и должен был раза два-три взять новые журналы. Наконец нашёл я нужную мне работу и весь погрузился в её чтение В этот момент с противоположной стороны широкого стола неожиданно тихонько кто-то окликнул меня. Подняв глаза, я увидел стоявшего там К. Он перегнулся верхней частью своего корпуса через стол и приблизил ко мне своё лицо. Как вам известно, в библиотеке нельзя говорить громко, чтобы не мешать другим, так что его действия ничем не отличались от самых обыкновенных, которые проделывает каждый. Но меня в этот момент охватило какое-то странное чувство.
К. тихим голосом спросил меня:
— Занимаешься?
Я ответил, что кое-что штудирую. Однако он не отодвигал от меня своего лица. Тем же тихим голосом он спросил, не пойду ли я с ним погулять. Я ответил, что пойду, если он немного подождёт. Тогда он заявил, что подождёт, и опустился на свободное место против меня.
Внимание моё рассеялось, и я не мог прочесть своего журнала. Мне казалось, что у К. на душе что-то есть, и он пришёл, чтобы переговорить со мной. Сложив журнал, я собрался встать. К. спокойно спросил:
— Уж кончил?
— Не важно! — ответил я и, сдав журнал, вышел вместе с ним из библиотеки.
Так как итти нам, собственно, было некуда, то мы через улицу Тацуока-тё вышли к пруду, а оттуда — в парк. В этот момент он внезапно заговорил всё о том же деле. Сопоставляя все его действия, я решил, что он нарочно ради этого вытащил меня на прогулку. При всём этом он ни на шаг не подвигался вперёд в сторону конкретных вопросов. Обратившись ко мне, он всего только спросил неопределённо, что я об этом думаю. Что я думаю? — это значило, какими глазами взираю я теперь на него, погрузившегося в пучину любви. Одним словом, он добивался моего мнения о нём в настоящий момент. В этом я мог подметить то новое, что в нём появилось. Я уже несколько раз повторял, что он по своему характеру не был настолько слаб, чтобы страшиться того, что о нём подумают люди. Он был тем человеком, который, если верит во что-нибудь, то один найдёт в себе мужество итти вперёд. Вполне естественно, что мне, у которого так сильно запечатлелась в груди эта его особенность после его инцидента с приёмной семьёй, ясно была видна эта перемена.
Обратившись к К., я спросил у него, зачем ему понадобилось моё мнение. Тогда необычным для него сдавленным голосом он сказал, что ему стыдно того, что он так слаб; что ему не остаётся ничего иного, как получить от меня беспристрастную оценку, так как сам он колеблется и сам себе стал непонятен. Я попросил разъяснения — в чём он колеблется? Он пояснил, что не знает, итти ли ему вперёд или отступить назад. Я сейчас же сделал шаг далее.
— А мог ли бы ты отступить, если бы даже этого хотел? — спросил я у него. Здесь его речь неожиданно прервалась. Он только заметил:
— Как это мучительно!
— И в самом деле на его лице видны были эти мучения. Не иди здесь речь об этой девушке, я не знаю, как я старался бы пролить своим ответом живительную влагу на его истомившееся от зноя лицо. Я верил в то, что рождён именно тем, кто может сочувствовать другим. Но в данном случае я был иным.
Я внимательно наблюдал за К., как наблюдал человек другого лагеря за своим противником. Сам я весь — глазами, сердцем и телом, — весь целиком как бы стоял настороже около него. Он же, ни в чём неповинный, был не то чтобы просто доступен многими сторонами своего существа, но правильнее сказать — весь раскрыт передо мной, настолько он не предпринимал никаких мер предосторожности. Я словно из его собственных рук получил план, защищающей его крепости и мог прямо у него на глазах этот план изучать.
Открыв, что К. блуждал между теорией и действительностью, я понял, что одним ударом могу его повергнуть. Я сейчас же вторгся в его незащищённое место. Я принял в отношении к нему тактику строгости и непримиримости. Конечно, это была прежде всего моя тактика, но в моём поведении проявлялась и понятная напряжённость, так что тогда мне не было времени ни смеяться над собой, ни чувствовать стыд. Прежде всего я сказал ему:
— Тот, в ком нет возвышенных духовных устремлений, — глупец.
Это были слова К., обращённые ко мне во время нашего путешествия по Босю. Я бросил их обратно ему так, как он их тогда сказал мне, тем же тоном, что и он. Однако это ни в коем случае не было местью. Сознаюсь, что я вкладывал сюда нечто более жестокое, чем месть. Этой одной фразой я хотел заградить для К. тот путь любви, который лежал перед ним.
К. родился в храме секты Синсю. Однако по своим склонностям он уже со средней школы далеко отошёл от религии своего родного дома. Я не сведущ в подробностях различных вероучений и знаю, что судить об этом не могу; я говорю только о его взглядах на отношения между мужчиной и женщиной. Уже с давних пор К. любил слово „воздержание“. Я понимал этот термин в смысле преодоления плотских страстей. Но когда я как-то заговорил с ним на эту тему, то изумился, какой ещё более строгий смысл он сюда вкладывал. Его первой заповедью была необходимость ради Великого Пути жертвовать всем. Поэтому управление одними страстями или преодоление их разумелось само собой; любовь, даже не связанная с плотью, и та считалась препятствием на этом Пути. За время нашей совместной жизни я часто слышал от него такие утверждения. В те времена я был уже влюблён в эту девушку и, естественно, не мог ему не возражать. И когда я возражал, его лицо принимало выражение сожаления. В нём было не столько сочувствия, сколько презрения к тому, что я говорил.