Мне был хорошо известен исполненный решимости характер К. Я прекрасно понимал, что он оказался слаб лишь в этом одном единственном случае. Словом, я понимал решительно всё и сверх того гордился тем, что цепко ухватился за этот исключительный случай. Однако, осознавая неоднократно сказанное им слово „решимость“, я чувствовал, как моя гордость теряет свой блеск и начинает колебаться. Я начинал думать, что, может быть, и этот случай для него вовсе не является исключительным. Я начинал подозревать, не затаил ли он в своей груди последнее средство разрешить разом все сомнения, тоску и боль. В таком новом свете представилось мне это его слово „решимость“, и я устрашился. Если бы, устрашившись, я тогда ещё раз беспристрастно взглянул на то, в чём состояла решимость, о которой он заявил, может быть, всё было бы хорошо. К моему горю, я был слеп на один глаз. Я истолковывал его слово в смысле дальнейшего шага в отношении этой девушки. Я думал, что решимость его состоит лишь в том, что его исполненный воли характер проявится и в области любви. Своим сердцем я услышал голос, что и мне необходимо такое последнее решение. Сейчас же в ответ на этот голос я вызвал в себе мужество. Во мне создалась решимость покончить со всем делом ранее К. и без его ведома. Молча я подыскивал удобный момент. Но прошли два дня, три, а я всё не мог его улучить. Мне хотелось переговорить с хозяйкой, дождавшись того, когда дома не будет ни К., ни её дочери. Но всё время получалось так, что если не было одного, — мешала другая, и я никак не мог улучить момента, о котором я мог бы сказать: „Вот теперь“. Я волновался.
Через неделю мне, наконец, стало совершенно невмоготу, и я прибегнул к ложной болезни.
„Вставай!“ — говорили мне мать, дочь и сам К., но я, отделываясь неопределёнными ответами, пролежал под одеялом до десяти часов. Встал с постели я тогда, когда заприметил, что ни К., ни девушки уже нет, и в доме всё тихо. При виде моего лица хозяйка сейчас же спросила, не плохо ли мне. Она даже принялась уговаривать меня полежать ещё, говоря, что еду она принесёт мне в постель. Я был совершенно здоров телом, и лежать мне совсем не хотелось. Умывшись, я, как всегда, стал есть в средней комнате. Хозяйка в это время подавала мне кушанье с противоположной стороны длинного хибати.
Держа в руках чашечку с едой — не то завтраком, не то уже с обедом, — я ломал себе голову, как мне подойти к этому вопросу, и со стороны, действительно, мог казаться похожим на больного.
Поев, я закурил папиросу. Так как я не вставал из-за стола, то и хозяйке было неудобно отойти от хибати. Позвав служанку, она распорядилась убрать посуду, сама же, то наливая в железный чайник на огне воду, то вытирая край хибати, беседовала со мной. Я задал ей вопрос, занята ли она сейчас чем-нибудь. Она отвечала, что нет, и со своей стороны спросила:
— А что?
Я сказал, что мне хочется с нею поговорить немного.
В чём дело? — спросила она и взглянула на меня. Тон её был простой, она явно совершенно не проникала в моё настроение. В виду этого слова, которые я хотел ей сказать, застряли у меня в горле.
Не зная, что делать, я заговорил о том, о другом и в конце концов попытался спросить у ней, не говорил ли ей на этих днях чего-нибудь К. Хозяйка с наивным видом задала обратный вопрос:
— Что именно? — И, прежде чем я ответил, спросила опять: — Он что-нибудь говорил вам?
Я не собирался передавать хозяйке то, что услышал от К., почему и ответил:
— Нет, ничего.
Но мне сейчас же стало стыдно этой лжи. Делать было нечего, и я поправился тем, что сказал, будто К. ни о чём особенно меня не просил и дело вообще здесь не в нём.
— Да? — промолвила хозяйка и ждала дальнейшего. Я вынужден был так или иначе объясниться.
— Отдайте мне вашу дочь! — внезапно сказал я.
Хозяйка вовсе не выказала такого изумления как я предполагал, — она только молча глядела на меня, видимо, не будучи в состоянии некоторое время мне ответить. Раз я уже высказался, меня не могло беспокоить, что на меня так смотрят.
— Отдайте! Отдайте непременно! — произнёс я. — Отдайте за меня замуж! — продолжал я.
Хозяйка была старше годами и была гораздо спокойнее меня.
— Выдать за вас можно, но не слишком ли это стремительно? — заметила она. Когда я ответил ей, что хочу жениться на её дочери сейчас же, она рассмеялась.
— Вы хорошо обдумали это? — спросила она. Я твёрдым голосом объяснил ей, что слова мои внезапны, но решение моё совсем не внезапно.
Вслед за этим последовали ещё два-три вопроса и ответа, но я совершенно их забыл. С хозяйкой, ясно, совсем как мужчина, представляющей себе всё, было, в отличие от других женщин, очень легко разговаривать.
— Хорошо. Я отдам вам свою дочь, — сказала она. — Впрочем, в нашем положении не приходится зазнаваться и говорить „отдам“. Возьмите, пожалуйста, мою дочь себе в жёны. Как вам известно, она бедная девушка — сирота, — стала просить теперь уже она сама.
Разговор оказался коротким и ясным. С начала до конца весь он продолжался не более пятнадцати минут. Хозяйка не выставила никаких условий. Говорить с родственниками также не было надобности.
— Скажем потом — и довольно, — заметила она. — И у ней самой спрашивать нечего, — объявила хозяйка. В этих пунктах я, при всей своей образованности, оказался гораздо более привержен к формальностям. Когда я обратил внимание хозяйки на то, что если родственники ещё куда ни шло, то получить согласие девушки было бы нужно, хозяйка заметила:
— Чего там! Если она не согласится, разве я её стану отдавать?
— Вернувшись в свою комнату, я подумал, что дело решилось без всяких затруднений, и настроение моё при этом стало каким-то странным. Мне в голову даже откуда-то пришла мысль — хорошо ли это всё, в конце концов. Однако в общем меня всего как будто обновило сознание того, что этим всем определилась моя судьба на будущее время.
— Около полудня я вновь вышел в среднюю комнату и спросил хозяйку, когда она намеревается сообщить о нашем сегодняшнем разговоре дочери. Та отвечала, что ей это безразлично. Хозяйка была во всём этом гораздо более похожей на мужчину, чем я, и я вернулся к себе. Тогда она, остановив меня, заметила, что если я хочу поскорей, она может поговорить с дочерью и сегодня же; как только та вернётся с урока, она сейчас же с ней и переговорит. Ответив, что так будет лучше всего, я ушёл к себе. Но когда я представил себе, как я буду слышать отсюда издали разговор обеих женщин, меня обуяло какое-то беспокойство. В конце концов я надел фуражку и вышел на улицу.
Внизу спуска мне встретилась сама девушка. Ничего не зная, она, повидимому, изумилась, увидав меня.
Сняв фуражку, я спросил:
— Вы уже домой?
На это она удивлённо заметила:
— А вы уже выздоровели?
— Выздоровел, выздоровел, — ответил я и повернул в сторону моста Суйдобаси.
Пройдя улицу Саругаку-тё, я вышел на улицу Дзимбо-тё и повернул в сторону Коисикава. Ходил я всегда в эти места с целью покопаться у букинистов, но в этот день у меня совершенно не появлялось желания взглянуть на книги.
Шагая по улице, я неотступно думал о случившемся дома. Я вспоминал хозяйку во время нашего разговора. Представлял себе, что произойдёт после возвращения дочери домой. Эти два образа как будто бы вели меня. Иногда я незаметно для себя неожиданно останавливался посреди улицы. И думал: „вот теперь хозяйка говорит со своей дочерью“, или: „теперь разговор уже кончен“.
В конце концов я перешёл мост Мансэйбаси и, сойдя со спуска у храма Мёдзин, добрался до возвышенности Хонго; оттуда спустился по спуску Кикудзака и, наконец, сошёл в долину Коисикава. Пройденное мною расстояние составляло три квартала и представляло собой неправильную окружность. В течение всей длинной прогулки я ни разу не подумал о К. Когда я теперь вспоминаю себя в то время, мне совершенно непонятно, почему это так случилось. Я только поражаюсь. Конечно, сердце моё было в таком напряжении, что могло забыть о К., но совесть моя не должна была мне этого позволить.