Я не нашёл слов, чтобы возразить что-нибудь учителю, полному такой убеждённости.
После этого всякий раз как я встречался с женой учителя, мне становилось немного не по себе. Неужели учитель всегда держал себя так с нею? И если да, то неужели она с этим примирилась?
По её внешнему виду нельзя было судить ни о том, что она чувствует себя удовлетворённой, ни о том, что она недовольна. Во-первых, у меня не было случаев настолько близко к ней подойти, во-вторых, она всегда при встрече со мною держалась обычным образом, и, наконец, в-третьих, если не было учителя, мы с нею почти не сталкивались вовсе.
Мои недоумения касались и ещё одного: откуда взялось у учителя такое отношение к людям? Что это — результат холодного самоанализа или же наблюдения над действительной жизнью?
Учитель был из тех людей, которые любят сидеть и предаваться размышлениям. С его умом это могло явиться результатом именно таких размышлений. Однако я не думал, чтобы дело объяснялось только таким образом. Его точка зрения казалась идущей из самой жизни. Учитель представлялся мне, несомненно, мыслителем. Но за покровом тех принципов, которые ткал ум мыслителя, казалось, простирается ткань мощных фактов. И не тех, что касались только других, к нему самому никакого отношения не имевших, нет, там должны были открываться такие факты, которые он на самом себе пережил, которые заставили кипеть его кровь или останавливали биение его сердца.
И это отнюдь не было одним только моим предположением. Он сам признавался в этом. Только признание его было как горный пик, покрытый облаками. Он как бы набросил на мою голову страшное покрывало, истинного вида которого я не мог понять. И почему оно представилось мне страшным, я также понять не мог. Но он в этом признался так ясно, что этим взбудоражил мои нервы.
Я попробовал предположить, что причиной такого отношения к людям у учителя являются события какой-нибудь могучей любви (конечно, между ним и его женою). Если сопоставить это с его заявлением о том, что „любовь — зло“, такое толкование выходило как будто подходящим. Но он сам же объявил мне, что любит в настоящее время свою жену. А если так, то такое мировоззрение, близкое к неприятию мира, не могло появиться на почве взаимной любви.
„Сначала преклоняются перед человеком, а потом становятся ему на голову“ — эти слова учителя могли относиться к кому угодно, но приложить их к его отношениям с женою никак невозможно было. Могила в Дзосигая — неизвестно чья, — она также не раз приходила мне в голову. Я знал, что эта могила соединена с учителем глубокой связью. Всё теснее и теснее соприкасавшийся с жизнью учителя и не могущий тем не менее к ней приблизиться окончательно я воспринял от него, как кусочек его жизни, и эту могилу. Но для меня эта могила была ещё совершенно мертва. Она не становилась тем ключом, который мог бы открыть мне дверь жизни, лежащей между нами. Скорее наоборот: она стала между нами, как помеха, препятствующая свободному движению.
В таком положении дел подошёл случай, когда мне пришлось разговориться с женою учителя. Дело было осенью, в особенно холодные дни. По соседству с учителем два-три дня подряд происходили грабежи, и с наступлением вечера все так и ждали новых нападений. Особенно крупных похищений пока ещё не было, но всё же грабители, забираясь в дом, всегда успевали что-нибудь унести. Жена учителя очень боялась. И как раз учителю необходимо было оставить дом на весь вечер. Приехал в Токио его приятель земляк, служивший в больнице в провинции, и учитель вместе с двумя-тремя другими знакомыми должен был угостить его обедом. Учитель объяснил мне всё это и попросил меня побыть во время его отсутствия с его женою. Я сразу же согласился.
Были ещё ранние сумерки, когда я пришёл к ним в дом. Аккуратного всегда учителя уже не было дома.
— Только что ушёл, — не хотел запаздывать, — сказала мне его жена и ввела в кабинет мужа.
В кабинете стоял европейский стол и стул; сквозь стёкла при свете зажжённого электричества блестели своими кожаными корешками стоявшие в ряд книги. Хозяйка дома усадила меня на плоскую подушку перед хибати[3] и, сказав: „Займитесь хоть вот теми книгами,“ — вышла из комнаты. Мне было неловко, как будто бы я был гость, поджидавший возвращения хозяина. С чувством какой-то виноватости я закурил папиросу. В задней комнате жена учителя разговаривала о чём-то со служанкой... Кабинет расположен в самом углу дома, в конце галлереи, идущей из внутренних комнат. Здесь было гораздо тише и дальше от всего, чем даже в гостиной. Разговор внутри прекратился, и наступила полная тишина. У меня появилось чувство, что вот-вот появятся грабители — я весь насторожился и напряг своё внимание.
Минут через тридцать вновь показалась хозяйка.
— Ах! — воскликнула она и обратила ко мне слегка удивлённый взор. Она насмешливо смотрела на меня, имевшего вид человека, пришедшего в гости. — Вам здесь неудобно?
— Нет, вполне удобно.
— Ну, так скучно?
— Вовсе нет! Вовсе не скучно, — я тут сижу настороже, дожидаясь разбойников.
Хозяйка стояла и смеялась, держа в руках чашку чая.
— Здесь угловая комната, поэтому сторожить немного неудобно, — заметил я.
— В самом деле? Простите, пожалуйста! Может быть, вы пройдёте внутрь? Я думала, что вам здесь скучно сидеть и принесла чаю. Но если ничего не имеете против внутренней комнаты, пожалуйте туда пить.
Я вышел вслед за нею из кабинета. Во внутренней комнате, на длинном красивом хибати пел металлический чайник. Здесь она стала угощать меня чаем и пирожными. Сама она не прикоснулась к чаю, заявив, что боится, что не сможет заснуть.
— А что, учитель часто так уходит на разные собрания?
— О, нет! очень редко. За последнее время он всё больше и больше не любит смотреть на людей...
При этих словах у жены учителя отнюдь не было вида, что это доставляет ей какую-нибудь неприятность.
— Значит, вы — исключение?
— О, нет! Он не любит и меня.
— Ну, это неправда, — возразил я. — Вы говорите так, сами прекрасно зная, что это неправда.
— Да? Почему же?
— Если позволите мне сказать, — учитель не взлюбил людей потому, что любит вас.
— Вы — человек учёный и на слова искусны... Он не любит людей, поэтому не любит и меня... Ведь так можно сказать? Выходит одно и то же...
— Можно сказать и так, но всё же, как я сказал, — вернее.
— Ох, эти рассуждения! Мужчины ужасно любят пускаться в рассуждения. Любят переливать из пустого в порожнее.
Слова жены учителя были немного резки. Но тон, которым они были произнесены, вовсе не звучал так сильно. Она не принадлежала к тем современным женщинам, которые стараются выставить напоказ перед своим собеседником свой ум, видя в этом особую гордость. Она заботливо берегла своё сердце в скрытых глубинах своего существа.
У меня было что ещё сказать ей. Но мне не хотелось, чтобы она сочла меня за человека, стремящегося пускаться в бесполезные рассуждения, и я удержался. Чтобы ободрить меня, молча смотревшего в свою пустую чашку, она проговорила:
— Ещё налить?
Я молча сейчас же передал ей свою чашку.
— Сколько вам? Один кусок или два?
Странное дело! Держа в руках сахар, она взглянула на меня и спросила, сколько мне положить кусков в чай. Это вовсе не значило, что она оказывала мне какое-нибудь особое внимание, но всё же ей, видимо, хотелось несколько загладить свои недавние резкие слова.
Я молча стал пить чай. Выпив всю чашку, я продолжал оставаться в безмолвии.
— Ну, вы совсем замолкли! — сказала она.
— Да что ж... Опять, пожалуй, разбранят... Скажут: опять пускается в рассуждения! — ответил я.
— Ну, вот ещё! — опять проговорила она.
И у нас опять завязался разговор. И опять перешёл на занимавшего нас обоих учителя.
— Разрешите мне опять коснуться того, что я только сказал. Вам, действительно, могло это показаться голословным утверждением, но я вовсе не хотел сказать пустую фразу.