Но столах были груды ячменных хлебов, дары моря, включая угрей и крабов, жареные овощи, блестящие в золотистом оливковом масле. Пирамиды свежих фруктов, окруженные острыми сырами и низкими вазами с прозрачным медом, отливающим бронзой. К возлежащим кругом участникам пирушки подносили небольшие столики, и те ели и пили до отвала. Мы с Праксиноей из опасения быть узнанными следовали за Алкеем, словно тени. Прежде чем возлечь и предаться чревоугодию вместе с остальными, он отвел нас во двор и оставил за громадным кратером для смешивания вина с водой — там нас никто не мог увидеть.
— Никуда не уходите, пока я не приду за вами, — сказал он.
Ни я, ни Праксиноя не имели ни малейшего намерения куда-то уйти. Мы закрыли лица покрывалами и замерли.
Запахи еды были слышны и во дворе, так что мы просто погибали от голода.
— Я сейчас умру, если не поем, — прошептала я Пракс.
— Ш-ш-ш, — отозвалась она.
Пир все продолжался. Наконец целые толпы рабов принялись очищать полы от рыбьих костей и кусков хлеба. Пролитое масло смывали с мозаичных полов, а прекрасные девушки-рабыни споласкивали гостям руки, обнося их кувшинами с водой. Сервировочные столики исчезли, появился громадный смесительный кувшин, и огромное количество вина, пахнущего цветами, было по традиции смешано с прозрачной, чистой водой. Невидимые руки подожгли благовония, и вверх, словно молитва, устремился ароматный дым. Каждый гость получил венки и гирлянды из цветов и укропа. Наступила тишина — все ждали, кто первым нарушит ее. Состязания на симподиях всегда отличались непримиримостью, а дар сочинять песни считался божественным, в особенности здесь, на Лесбосе. Гости опасались, что когда очередь дойдет до них, они проявят себя косноязыкими тупицами.
Я была на многих симподиях в доме моих родителей, хотя таких роскошных еще не видала. Я всегда держала рот на замке — мне очень хотелось спеть, но я боялась, что еще слишком молода и неопытна и только выставлю себя на посмешище.
Но Алкей ничего не боялся. Он начал первым и удивил меня, пропев свою песню в том виде, в каком услышал ее от меня. При этом он призывно улыбался, глядя в мою сторону, но никто не знал, кому предназначается его улыбка. Потом он продекламировал непристойные сатиры о Питтаке и его приспешниках, наслаждаясь гневом, который вызвали его стихи у гостей.
Мне было страшно за Алкея. Он называл эту компанию «пустозвонами и хвастунами», словно бросая им — или Питтаку — вызов. Стоя перед этим блестящим собранием, он издевался над их одеждами, их манерами, их самомнением. Было очевидно: он презирает их, и меня бросало в дрожь от страха за него.
Питтак был пьян и весел, но навострил уши, услышав обвинения Алкея, а потом и описание Лесбоса — «моего бедного, страдающего дома». Это был открытый бунт на симподии. Гости замерли в ожидании: что-то сейчас предпримет Питтак.
Но он был столь же хитер, сколь Алкей — дерзок. Он слушал. Задумчиво внимал словам Алкея. Может, он делал вид, что эта хула не имеет к нему отношения? Он даже шутил со своими прихвостнями, словно оскорбления Алкея не достигали его ушей. Но сомнений в том, что он все слышит, не было. Питтак вовсе не был глуп. Он мог мгновенно отличить предателя от лизоблюда. В этом и заключалась его сила.
Потом Алкей сделал кое-что еще более скандальное. Он внезапно вытащил меня из тени — и я оказалась в центре собрания. Он потребовал, чтобы я начала петь, словно я была флейтистка или гетера. Театральным жестом он всучил мне свою драгоценную кифару.
Публика изумленно посмеивалась. Кто эта девчонка, эта «гостья с Востока», что прячет лицо под покрывалом?