Это случилось как раз после очередной горестной ночи любви — в январе, когда стены замка были холодны от бесконечно бьющихся о них мокрых морских ветров, а в предгорьях даже лежал ноздреватый серый снег — саван земной, знак смерти и умирания… Эн Раймон только недавно оставил свою жену — на этот раз попытки его подарить миру наследника были долги и жестоки, а потом он долго еще оставался рядом, кутаясь в горностаевое одеяло и сурово порицая Серемонду, молившуюся, сжав зубы, чтобы он поскорее ушел.
— Сдается мне, жена, что вы бесплодны. Мы женаты уже второй год — и пока я что-то не вижу, чтобы вы исполняли свой долг перед супругом и перед Господом! Смотрите же, я женился на вас не для того, чтобы рядить вас в яркие тряпки да ублажать, а одну бесплодную жену я уже не потерпел в своем замке…
— Да, господин мой.
(Почему этому… кабану не приходит в голову, что он сам неспособен зачать ребенка?.. При чем тут сразу — она?.. Бесплодие — позор для женщины, бесплодие — страшное оскорбление, а Серемонда не чувствовала, никогда и не помышляла, что в ее теле может быть что-то не так. Ей хотелось громко заплакать. Или закричать, или шарахнуть мужа по голове ночным горшком. А вдруг она и правда… не может родить ребенка?.. А вдруг она…Ох. Хотя бы он поскорее ушел!..)
Потом он ушел наконец, и Серемонда полежала одна, пытаясь согреться после его ледяных объятий и беспросветно размышляя, уснуть ей или сначала попробовать поплакать. Это иногда помогает… успокоиться. И именно тогда, словно ответ, полученный на незаданный вопрос — что же мне надобно, что же меня согреет — она совсем ясно увидела в темноте, как часто бывало перед сном, лицо Гийома. Его улыбку — такую радостную и открытую, будто в нем так много света, что его хватит и на тех, кто рядом. Его широкие орехово-карие глаза. Его всего — как он подходит в темноте, садится на край кровати, улыбается ей — «Не плачьте, госпожа моя…» Протягивает руку… гладит ее по щеке. Наклоняется низко… целует…
(барон Раймон никогда не целовал ее по ночам, не любил прикасаться губами — вообще никогда не целовал ее так, как надо, так, как ей того, оказывается, хотелось…)
Да, Гийом. Теперь она точно знала. И еще она знала то, чего знать никак не могла — что Гийом нежный. И что он даст ей все то, что бывает на свете, кроме холода и боли Раймоновых рук, и что ей это нужно. Более того — не получив этого, она, наверное, умрет.
Правда, тогда она не умерла, но уснула. Ей приснились какие-то стихи — из тех, что раньше ей дарили только боль обделенной души… «Но надежда мне все ж видна В дальней и злой любви моей», дальней и злой, дальней и злой…
А Гийом оставался все тем же радостным дурнем. Он не видел во сне лиц, не слышал никаких особенных голосов. Только один голос он услышал как-то раз сверкающим зимним утром, и то был голос госпожи его, пришедшей — неслыханное дело — к нему в их общую с Элиасом комнатенку, где он, насвистывая, чинил и промасливал свою кольчугу. Скоро весна, время турниров и странствий, и все вооруженье должно быть на мази.
Серемонда пришла к нему в длинном зеленом платье, волочившемся за нею по полу, с длинными, опушенными белым мехом прорезными рукавами. На подрагивающих покатых плечах ее темнел длинный плащ — в замке порой бывало зябко, да тут еще Серемонда слегка дрожала от собственной опасной игры. Из-за собственной болезненно сжавшейся гордости.
Гийом же, разогретый работою, был только в шоссах и нижней рубашке пониже колен, с расхристанным воротом, с засученными рукавами. Подняв раскрасневшееся лицо от своих железяк, он весело смутился при виде дамы, быстрым взглядом окинул суровый бардак вокруг — их с Элиасом валяющиеся сапоги, линялую волчью шкуру на полу, закапанную воском и грязную, какие-то сушащиеся портянки, в углу — глиняные кувшины из-под… понятно, чего… В общем, обстановка не располагающая. Одно светлое пятно — маленькая арфа, прислоненная к стене, да оружие, развешанное Элиасом в относительном порядке. Сундук в углу распахнут, из него что-то свешивается (мамочки, нижние штаны…)
— О… Госпожа моя! Простите, не знал, что вы почтите наш медвежий угол своим присутствием! Тут… э, не прибрано, простите… Я сейчас…
Ну не служанку же звать, в конце концов. Да и не дозовешься так сразу-то… Гийом схватился за несколько вещей сразу — за полотняные брэ из сундука, за длинную, благоуханную Элиасову обмотку, и при этом попытался пнуть в угол особенно наглый и откровенный кувшин.
— Ах, эн Гийом, да бросьте вы. Позвольте мне присесть?..