Выбрать главу

— Не сердись на меня — ведь мы последний вечер вместе. Я понимаю твое желание обеспечить меня; ты добр и великодушен. Но буду гораздо счастливее, если не буду чувствовать себя в тягость тебе. И мне так нетрудно заработать себе кусок хлеба. Право же, так мне будет легче. Право.

От этого маленького словечка, которым она так часто заканчивала свои фразы, от знакомого прикосновения ее руки, от близости этого нежного, хрупкого тела, сердце его сжалось острой болью: разочарование не убило в нем любви к ней. Он склонил голову на руки.

— Когда-нибудь, Ивонна, может быть, у меня и явится возможность просить тебя вернуться. Если я теперь уступлю тебе, исполнишь ли ты тогда мою просьбу?

Голос его дрожал и обрывался от волнения. Ивонна не могла не заметить этого. И в ней проснулась вся ее доброта и жалость. Она забыла его укоры, безжалостность, религиозные сомнения, которые она объясняла нелюбовью. Его могучие плечи вздрагивали под ее легким прикосновением.

— Я приду когда бы ты ни позвал меня, — молвила она.

— Если я словом или мыслью обидел тебя, Ивонна, прости меня.

Ее рука робко потянулась к пряди седеющих волос упавшей на его лоб, и пригладила ее.

Он поднял голову и остановил на ней взор, полный мучительной тоски.

Потом вскочил на ноги и, прежде чем Ивонна успела опомниться, она была уже в его объятиях, и поцелуи его горели на ее лице.

— Помоги нам, Боже! Помоги, Боже, нам обоим, дитя мое!..

Он выпустил ее и почти выбежал из комнаты.

Так они расстались.

XIV

НА ЧУЖБИНЕ

Нокса похоронили на противоположном склоне холма позади дома. Он протянул до конца зимы и даже начала весны. Но когда наступил сезон дождей и зноя, сырость, просачивавшаяся сквозь деревянные стены и глиняный пол, осаждаясь на простынях и подушках, съела последние остатки его легких, и Нокс, не жалуясь, ушел — куда следовало.

Прежде чем заколотить гвоздями грубый деревянный гроб, Джойс положил на грудь мертвецу письмо «милой барыньки». И ему казалось, что вместе с этим письмом, он зарывает в землю свое сердце. Сам хозяин фермы, Вильсон, Джойс и слуга-кафр несли гроб к яме, вырытой под каменным деревом и опустили его туда. Затем Вильсон прочел вслух похоронную службу по обычаю англиканской церкви. В трезвом виде он был человек религиозный и бережно хранил свой молитвенник — остаток лучших дней. Его жирное, флегматичное, кирпичного цвета лицо на солнце словно отполировалось и покрылось лаком, как бы для того, чтоб предохранить его от всяких иных влияний климата. Речь у него была нескладная, мужицкая. Вначале Джойс принял за насмешку его намерение отслужить на могиле Нокса нечто вроде заупокойной обедни и только для того, чтобы не ссориться, остался слушать, между тем как кафр, присев на четвереньки, вытянул руки, мечтательно и удивленно прислушиваясь к «заклинаньям» белого. Но вскоре торжественная красота церковного обряда захватила и его. «Земля еси и в землю отыдеши. Возвратите земное земле и прах — праху». Читавший нагнулся, захватил обеими руками по пригоршне красной земли и благоговейно высыпал ее в могилу. И уже не казалось странным, что этот грубый голос читает надгробные молитвы и грубый человек совершает торжественный обряд погребения.

Окончив чтение, Вильсон велел кафру засыпать могилу, отер пот со лба и сказал Джойсу.

— Ну, теперь пойдем выпьем — помянем покойного.

Но Джойс отказался и долго с поникшей головой следил за тем, как чернокожий засыпал могилу. Когда все было сделано, он поставил в головах покойника большой камень, припасенный им заранее, и медленно отошел. Он машинально направился к дому, но когда дошел до колючей изгороди на вершине холма, вид широкополых шляп работающих кафров и полей, покрытых высокой щетиной пшеницы и маиса, показался ему до того не соответствующим его настроению, что он повернул обратно и, спустившись, пошел целиной по разрыхленному полю, тянувшемуся с утомительным однообразием до самой линии горизонта. Здесь, по крайней мере, он был один, вдали от зрелища и звуков опостылевшего ему ежедневного труда. Широкий овраг, наполовину заполненный вздувшейся красной речкой, преградил ему путь. На полмили дальше виднелся мост. Но Джойс устал, разгорячился; на душе у него было скверно. Ему попалось на глаза бревно в тени нависшего выступа оврага. Он спустился туда и сел, глядя на бурлившую внизу сердитую речку.

Мимо него проползла стоножка. Он вынул из-за пояса нож, перерезал ее пополам и бросил оба куска в воду, которая моментально унесла их. И глядя на свой нож, так быстро умертвивший насекомое, думал о том, много ли сам он лучше этого насекомого, полезнее ли? Стоит ли ему цепляться за жизнь? Один прыжок — и бурливая вода унесет и его в безвестность. До вчерашнего дня жизнь еще имела какой-нибудь смысл — поддерживать жизнь другого, жалкого, погибающего существа, которое теперь зарыли в земле. Но теперь, зачем ему жить? Ни радости себе, ни пользы другим. Однако ж, лениво сунув нож в песок, чтобы очистить его, он заложил его обратно за пояс.

То, чего он мучительно боялся все эти последние месяцы, пришло-таки. Он был одинок. Нокс умер — исчез бесследно, как тень… Ему вспоминалась греческая фраза, заученная как-то в школе: человек — призрак тени. И он задумался над этой фразой. В былые дни он нередко дивился, что под Пиндаровой жизнерадостностью, его любовью к внешнему, к крепким мышцам и жилам, и гибким формам, все же чувствуется какая-то странная грусть. Теперь это было ему понятно. Разве может здоровый человек, трезво наблюдающий мир, не испытывать этого чувства грусти — от подавляющего сознания бренности всего земного? Для чего, например, жил на свете Нокс? Для чего он всю жизнь мучился, сочиняя за гроши гнуснейшую макулатуру? Для чего родил на свет ребенка, когда не мог оставить ему в наследство ничего, кроме своей трагической судьбы и нищеты? Для чего покинул родину? Не будь все это так жалко и печально, разве можно было бы принимать это всерьез? — ведь это же совсем бессмысленно. А сам он — чего ради сидит, болтая ногами над пропастью? Поистине, и сам он — тень, или призрак тени.

Ему припомнилась вся поэма, из которой он цитировал эти строки, и он громко стал читать ее. И, как всякий раз, когда память подсказывала ему, что когда-то он был образованным человеком, почувствовал, что это звучит насмешкой над его настоящим положением, и рассмеялся — невеселым смехом.

Солнце уже садилось, когда он вернулся домой.

Вильсон жевал табак, отплевываясь, и указывал кафрам, как исправить один из шлюзов, дренировавших почву оврага.

— Ничего не выходит, будь оно проклято! — пожаловался он Джойсу. — Трубы дырявые.

— Надо бы новые выписать, — сказал Джойс.

— Ну, да. И вдобавок провести газ и горячую воду, — саркастически заметил Вильсон. — А деньги где взять прикажете?

Джойс пожал плечами и прошел мимо. Его это не огорчало: у них хозяйство не идет на лад. Он привык к тому, что у него все не ладится — с тех пор, как он сошел со стези честной жизни. Ничего иного он и не ждал.

При виде грубо сколоченной кровати, впервые за много месяцев пустой, его охватила невыразимая тоска. На кровати еще остались вдавленные очертания гроба. Джойс машинально разгладил одеяло. Затем взял с полки целую кипу листов бумаги малого формата и уселся с ними на кровать. То была рукопись его романа, переписанного Ноксом с черновика на желтой бумаге — красивым округленным почерком. В юности Нокс был учителем чистописания и до конца гордился своим красивым почерком. В последние месяцы своей жизни он ничего и не мог делать, кроме этого.

Джойс начал перелистывать рукопись, прочитывая то одно, то другое место, и наконец, заинтересовался. Роман был хорош. В первый раз он серьезно задумался над тем, что его можно бы пристроить в какое-нибудь издательство и напечатать. Когда, некоторое время спустя кафр-слуга пришел помочь ему готовить ужин, решение его было принято.

Невеселая была эта повесть о закулисной стороне жизни колониальных пионеров — трагедия напрасно загубленных жизней и надежд, заранее обреченных на гибель. Что ни действующее лицо, то обломок крушения в море житейском: разбитые сердца, бывшие люди, видавшие лучшие дни; бедные глупцы, вроде Нокса, привлеченные сюда смутными мечтами об Эльдорадо и не находящие себе места в дикой и грубой стране, где для работы не нужно никакого искусства — нужны только сила и навык, в котором белому не превзойти туземца. Он так и назвал эту повесть: «Загубленные жизни». И пока писал ее, к нему незаметно вернулись все его интеллектуальные способности. Язык был чистый, английский; слог литературный, написано сильно, ярко. И чувство — ведь эта книга была написана кровью его сердца. Перед тем как лечь спать в этот вечер, он приписал внизу под заголовком добавочное название: «Призрак тени».