— Это надо будет потом засвидетельствовать у нотариуса.
— Ну и засвидетельствуйте. Что же вам мешает?
— Ведь я шутил.
— А я говорю серьезно. Разве вы не видите, как я серьезна? Ну, пожалуйста, я вас прошу!
Она, как ребенок, уцепилась за эту мысль, и стала снова шаловлива и весела по-прежнему. Теперь она сидела в кресле, наполовину одетая, и так как она чувствовала себя теперь лучше, потянулась к маленькому столику возле кровати, на котором лежали письменные принадлежности. — Ну, вот, пишите, и пожалуйста, как следует, со всеми законностями, и побольше: «буде же» и «поелику» и т. п.
Джойс, заразившись ее шаловливым настроением, составил запродажную запись по всей форме, торжественно прочел ей вслух и подозвал одну из сестер расписаться в качестве свидетельницы. Затем написал чек на сумму, равную той, которая стояла в запродажной записи, и отдал Ивонне, а та заперла его в шкатулочку. В следующий свой приход он сообщил ей, что договор их засвидетельствован у нотариуса и что он будет беспощадным кредитором. Эта игра забавляла его самого.
Тем временем настала пора и в самом деле серьезно подумать, как устроиться Ивонне. Мысль взять комнаты без мебели была оставлена. Молодая женщина была еще слишком слаба и малоопытна, чтобы самой вести хозяйство. Джойс предложил ей поселиться в пансионе. Но Ивонну отталкивала мысль жить среди чужих.
— Да и вам нельзя было бы навещать меня так часто, как мне хочется, — добавила она с видом женщины, умудренной опытом. Вы не можете себе представить, как там сплетничают, в этих пансионах.
Джойс поспешил согласиться с нею — этот довод показался ему убедительным. Оставалось одно — взять меблированные комнаты.
Ивонна начинала заинтересовываться своей новой жизнью. В те дни, когда не было приема, Джойс присылал ей записочки о своих делах и обо всем, что могло занять и позабавить ее. Неумелая и беспомощная, она стала для него тем, чем в последнее время был Нокс, с той разницей, что она была женщина, — и это было много приятнее. Порой он чувствовал себя почти счастливым.
Но, подобно Ноксу, Ивонна не имела власти освободить его от самого себя, от тягостных воспоминаний, от позора, от гнета, который окутал его душу. Его преступление и наказание было для него власяницей, надетой раз навсегда на нежное тело и не дававшей ни на минуту забыть о себе. Каждый пустяк мог оживить старую жгучую боль, а в таких пустяках не было недостатка. Дважды на улице он встретился с бывшими товарищами по тюрьме. Он прошел мимо. Они его не узнали, но самый вид их был ему ненавистен. Однажды на набережной он столкнулся с человеком, втянувшим его в то сомнительное общество, которое довело его до гибели. Когда-то они были близкими приятелями. Этот узнал его и не поклонился.
В другой раз, на террасе Британского Музея, он увидел целую толпу своих кузенов и кузин. Одна из девушек, он видел ясно, узнала его и поспешно отвернулась, а сам он поспешил скрыться за портьерой. После каждой такой встречи он весь съеживался под сознанием вечно тяготеющего над ним позора. В нем снова ожила с особенной остротой давно дремавшая потребность искупить свою вину и вернуть самоуважение каким-нибудь героическим поступком.
Иной раз ему приходило в голову реализовать весь свой капитал, включая и гонорар за книгу, и отдать его Ивонне. Но ведь она скоро не будет ни в чем нуждаться, и, следовательно, его помощь и жертва просто не нужны. Здравый смысл беспощаден в таких случаях, когда мы собираемся сделать глупость. Терпеливая же покорность своей участи не казалась искуплением его чуткой душе. Самоуважение, которое дало бы ему возможность беспечно и спокойно смотреть в глаза свету, можно было купить только ценой крупной жертвы. Но какой? И кому нужны такие жертвы в этом убогом, жалком мире?
Дни проходили без событий. Стефан с утра до ночи писал, не разгибаясь, то в Публичной Библиотеке, то у себя на чердаке: его подбодряла твердая решимость добыть себе верный и постоянный заработок. Его попытки помещать отдельные статьи в журналах до сих пор были удачны. Новый роман со дня на день прибавлялся в объеме и вырос уже в почтенную величину.
Нередко, в те дни, когда ему не надо было идти к Ивонне, Стефан заходил в лавочку букиниста, где он купил французские романы, — поболтать с хозяином, с которым он тогда же свел знакомство. Это был маленький старичок со слезящимися глазками по имени Эбензер Рункль, постоянно нюхавший табак и страдавший хроническим бронхитом; он признавал лишь свою лавочку и был полон глубокого презрения ко всему, что находилось за ее пределами. Но к книгам, оборванным и целым, в хаотическом беспорядке нагроможденным на полках его лавочки, он питал глубокое почтение, можно сказать, молился на них. Сам он оказался настоящей справочной книгой — от него можно было получить самые неожиданные данные и полезнейшие сведения. Сидеть на груде книг и слушать журчащую, как ручеек, болтовню старика о Созомене, Эвагрии, Фотии, об Аристотеле и прочих древних философах и ученых, о забытых отцах церкви, историках, поэтах, драматургах всех стран Европы, перелистывать заплесневевшие старые издания альбомов знаменитых художников — Альди, Джунта, Эльзевир, Стефани, Аллобранди, Жегана, которые старик вытаскивал для него из самых дальних уголков своей библиотеки, стало для Джойса новым интеллектуальным наслаждением.
В Оксфорде он одно время сильно пристрастился к книгам; теперь эта страсть оживала в нем, и это давало такой толчок работе его ума, какого он не получал уже много лет. Постепенно и старик привык к его посещениям и поджидал его, заметив это. Джойс, который в начале стеснялся отнимать у него время, стал заходить чаще.
Иногда он помогал старику в его постоянно возобновлявшейся работе по перестановке книг и занесению в каталог новых приобретений. Однажды, под вечер, старик до того раскашлялся и расчихался, что Стефан убедил его посидеть в гостиной, а сам до вечера сидел в лавчонке, удовлетворяя покупателей. Потом он часто повторял это и совсем вошел в роль продавца. Старик казался таким одиноким, заброшенным, и Джойс всем сердцем жалел его.
Около половины января он в последний раз пришел к Ивонне в больницу. Она приняла его, как и раза два-три до того, уже не в палате, а в небольшой комнатке сестры. В первый раз Джойс увидел ее совсем одетой, и только тут заметил, какая она стала хрупкая и худенькая. В большом плетеном кресле у огня она казалась до абсурда крохотной…
— Итак, в четверг, в двенадцать, я приеду за вами и перевезу вас в ваше новое жилище, — сказал Стефан.
— А вы устроились? Нашли себе другую комнату?
— Пока еще нет. Если освободится комнатка в Эльм-Парке, я откажусь от этой. Мне обещали завтра дать знать.
Ивонна грустно посмотрела на огонь и вздохнула.
— Я буду чувствовать себя там страшно одинокой. Я уже теперь боюсь этого. Вы не сочтете меня глупой? Прежде я не боялась жить одна. Но теперь все будет по-другому. Вы должны часто-часто приходить ко мне. Приносите с собой ваши писания, а я буду тиха как мышка, и не помешаю вам. Вы не знаете, какая стала пугливая и нервная. Должно быть, это потому, что я была так тяжело больна.
— Бедная детка! — сказал Джойс, внимательно глядя на нее. — Как бы мне хотелось найти какую-нибудь добрую душу, которая бы позаботилась о вас — или самому позаботиться о вас, — добавил он с улыбкой.
— О, как бы я этого хотела! — жалобно воскликнула Ивонна, с мольбой поднимая на него глаза. — О, Стефан, а, может быть, и могли бы? Я бы не была для вас большой обузой.
— Вы хотите сказать, Ивонна, что вам хотелось бы, чтоб я взял комнату в одном доме с вами? — спросил Джойс, и глаза его заблестели.
— Да. Хоть на первое время. Пока я окрепну. Мне давно хотелось попросить вас об этом, но я не смела… Я, должно быть, страшная эгоистка — да?
Стефана словно осенило вдохновение. Как это раньше не пришло ему в голову? Почему бы ему не взять мансарды над ее комнатами и оттуда, с братской любовью, оберегать и опекать ее, вместо того, чтобы оставить ее, больную, одинокую, на сомнительное попечение квартирных хозяек и горничных при номерах? Да ведь это прямо очаровательная мысль! Он был в восхищении.