Когда они уходили с кладбища по узким дорожкам среди цветников, вслед им глядели надгробные камни и я. Когда они были уже за воротами кладбища, многие и многие пустые ладони, казалось, цеплялись за этот летний день, тяжелый и неподвижный от многих и многих холмиков с цветами. Лето здесь росло не такое, как в городе. Кладбищенское лето не радовалось жаркому ветру. Оно потихоньку приподнимало края неба, высматривая все новых умирающих. В городе говорили: для стариков опасны весна и осень. Первое тепло и первые холода уносят стариков. Но здесь, на кладбище, я понимала, что не весна и не осень, а лето с особой сноровкой расставляло западни для стариков. И каждый летний день знал, каким образом превратить старого человека в цветы.
«Новые листья вырастают, когда вянет тело, а вянет оно оттого, что прошла любовь», — написала Лола в своей тетрадке.
Когда Лолины слова и фразы прорастали в моей голове, я даже дышать старалась неслышно, чтобы не спугнуть их другими словами и фразами — из книг летнего домика, — открывавшимися мне за Лолиными листьями.
Я научилась бродяжничать, исходила вдоль и поперек все улицы. Я знала нищих, жалобные голоса, крестные знамения и ругань, знала Бога в его наготе и черта в его лохмотьях, изувеченные руки и культи вместо ног.
В каждом районе города я знала местных тихих сумасшедших.
Человека с черным галстуком-бабочкой, всегда стоявшего с одним и тем же высохшим букетом. Он уже много лет стоял у высохшего фонтана и смотрел в верхний конец улицы, туда, где находилась тюрьма. Я пыталась заговорить с этим человеком, но он всегда отвечал одинаково: «Сейчас я не могу разговаривать, сейчас она выйдет и, может быть, даже не узнает меня».
«Сейчас она выйдет» — так он говорил уже много лет. И в самом деле выходил кто-нибудь, когда он так говорил, — то полицейский шел вниз по улице, то солдат. А жена этого человека, как знал весь город, уже давно покинула тюрьму. И лежала на кладбище.
В семь утра вниз по улице проезжала колонна автобусов с задернутыми серыми занавесками на окнах. В семь вечера колонна проезжала вверх по улице. Никакого подъема не было на этой улице, дальний ее конец располагался на той же высоте, что и площадь с фонтаном. Но так уж людям виделось. Или, может бьггь, говорили, что улица поднимается, просто потому, что в дальнем ее конце стояла тюрьма и ходили туда лишь полицейские и солдаты.
Когда автобусы проезжали мимо фонтана, в щелях между занавесками я видела пальцы заключенных. Моторов не было слышно — ни рева, ни фырчанья; не было слышно и скрипа тормозов или шороха колес. Раздавался только лай собак. Он был таким громким, словно мимо фонтана два раза в день катили собаки на колесах.
То лошади в туфлях на каблуках, а теперь еще и собаки на колесах.
Мама каждую неделю ездит в город, на поезде. Два раза в год ребенку разрешается поехать с мамой. В начале лета и в начале зимы. В поездке ребенок мучается, думая, какой же он урод, потому что на нем много-много теплых одежек. Ведь мама и ребенок идут на станцию в четыре часа утра. В такую рань даже в начале лета еще холодно. Маме надо поспеть в город к восьми — в восемь открываются магазины.
Они ходят по магазинам, и ребенок по дороге стаскивает с себя кое-какие одежки и несет их в руках. И конечно что-нибудь из одежек теряет. Поэтому мама не любит брать ребенка с собой в город. Но есть и другая причина, куда более серьезная: ребенок видит — лошадки бегут по асфальту. Ребенок застывает на месте и хочет, чтобы мама тоже стояла и ждала, когда опять проскачут лошадки. Маме некогда ждать, но и уйти одной тоже нельзя. Она не хочет, чтобы ребенок потерялся в городе. И она тянет ребенка за собой. Он повисает у нее на руке и говорит: «Мама, ты слышишь? Подковы лошадок не так случат, как у нас дома».
Когда они ходят по магазинам, когда едут домой в поезде и потом еще в течение многих дней ребенок спрашивает: «Почему лошадки в городе носят туфли на высоких каблуках?»
Я знала карлицу с площади Траяна. Голова у нее была почти лысая, с редкими волосами. Карлица была глухонемая. Она носила тощую косицу, серую, как те косицы из сена, что свисали из-под сидений списанных стульев-ветеранов под шелковицами в стариковских дворах. Карлица питалась отбросами, которые подбирала в овощном магазине. Каждый год у нее вырастал живот — от Лолиных мужчин, выходивших в город в полночь, после вечерней смены. На площади было темно. Карлица не успевала убежать — она же не слышала, когда кто-то приближался. И закричать она не могла.
Поблизости от вокзала слонялся философ. Он принимал за людей телефонные столбы и деревья. И рассказывал чугуну и дереву о Канте и космосе прожорливых овец. В пивнушках он ходил между столиков, допивал опивки, последние капли на донышке стакана собирал своей длинной белой бородой.