Пудра пыли, едва прибитая росой, густота теней напоказ, скрывающая под собой нечистоту и непорядок, разящий при свете дня, да обтрёпанный контуром леса, край того бархата, будто бы засалившийся обшлаг рукава с обломанной запонкой созвездия… Даже упрятавши за спину, не переменить его на опрятный никак, как не сделаться звёздам ближе, чем они есть.
– И несут они сквозь вечность безвыгодную свою красу…
– Ну и какая от них кому корысть?
– Так то которому как!
Любовь
Луна прятала под кружевным платком облака измятую о подушку неба щёку. Полное её лицо лоснилось от выпитого ввечеру жидкого чаю, коим побаловались они немного с дождём, но тому-то и ничего, а ей с непривычки куда как многого нельзя. Дождик был, не в пример прежнего, мил с нею, шутил без меры, а луна смеялась едва ли не до колик, да от того ж и расплескала из своей чашки прозрачного белого фарфора, так что теперь в каплях бисерной росы вся земля под нею, трава, да примятая ходьбой дорога.
Не успела перевести дух луна, а рюмочки колокольчиков уже вновь доверху полны, – столь неуёмен оказался дождь.
– И вот, как сошлась с ним ближе лунка48, сама стала милее и краше. – Шептались филин с филином промеж собою.
– Доселе, недовольный её вид часто наводил тоску, а нынче уж нет. – Страшно пуча глаза твердил один.
– Дождь кличет её ясынькой, а та и впрямь просветлела лицом, сияет, ровно жемчуговая. – Соглашался другой.
А как вышел куда-то по своим делам дождь, луна, улыбаясь вослед, оглядывая по-матерински его мокрую, чуть сутулую спину, ласкает походя взглядом меха хмеля, да теребит нежно их словно с соболиные хвосты, примериваясь к серьгам шишек, – не насовсем, так только, поносить, покрасоваться перед дождём.
– Хмелев цветень49… – Шепчет луна тихо и смеётся так, что трепещут они на ветру, как дрожит зыбкой рябью на воде её дряблая тень.
Сколь ярок свет…
Всякая пыль, соблазнённая огнём в ночи, стремится к нему. Свет добра не так ярок, но привлекает к себе в суетливом потоке жизни взглядов не меньше.
Ночные бабочки, цвета рублёвой купюры, с вечерней зари до рассвета в поисках, – кому бы попасться на глаза. Утро застаёт их лежащими без сил на холодеющей земле. Дрозды и трясогузки по обыкновению брезгают ими, но соловей не таковский, по благорасположению к дарованию, ему сходит с крыл и дурновкусие, и всеядность, лишь бы в нужный час оказался в голосе.
Понавдоль серебристого каната зябких утренних рельс, неспешно ступает ворон. Молчаливый, гордый, уверенный в себе. Попутный ветер, что дует со спины, напрасно тщится то ли судить, то ли студить его. Ворон уверен, – если что, успеет расправить крылья. А пока… он идёт. Запросто, без затей. Нежный шёлк солнечных лучей обвивает его шею, и ближнее к светилу крыло. Птица как бы парит в облаке звонкого сияния, так похожего на вездесущий всепроникающий туман колокольного клёкота.
Вдоль дороги стоят и дышат ветром неоперившиеся птенцы бутонов разнотравья. Сладко надушенные бусы слив, запотелые, холодные, словно каменные, они тянут ворот ветвей книзу, дабы отдать ветру свой жар. Томится зноем и бисерная, бело-красная вышивка кустов калины, – обещает, что будет готова вскоре, но не ранее, как к третьим заморозкам. Вышитые крестиком горькие букеты оранжевых ягод рябины более изящны, чем просты, да не умея выказать того, лишь скромно ожидают своего седого часа.
Пытаясь обогнать самого себя, скорый поезд озорничал, вновь и вновь отбивая постылую, но более прочего – умиротворяющую меру. Расслышав его, ворон с явной неохотой оттолкнулся от рельс, и пролетел перед лицом дня, близко-близко, бережно коснувшись его влажной от росы щеки.
Ворон умел распознать многое слёту, и ему не было нужды дожидаться ночи, дабы разглядеть сколь ярок свет.
Искушение добром
Если вы спросите меня, какой самый сильный из соблазнов, я отвечу – искушение добром. Можно довольно долго проверять силу и глубину доброты, прежде чем она обратится во зло, или лопнет, как радужный мыльный пузырь от излишне сильного дуновения надежды.
Кузнечики хлестали по обнажённым рукам, пролетая с сухим свистом мимо виска, и казались стрелами, выпущенными в мою сторону малыми некой армией, засевшей в окопах муравейника и мышиной норы. Они были весьма меткими, эти безвестные стрелки, и я, если бы только был в состоянии, закрылся бы от них руками. Но я не мог, ибо держал голову соседского щенка двумя руками, крепко-накрепко соединяя разрубленные части. Не уверен, отчего больше, – из-за страха или боли я рыдал над этим щенком, пока обессиленный не заснул, прямо там, в траве, так и не разняв рук.