Раздался тихий щелчок. Я оглянулся. Парень со шрамом осторожно проворачивал пятачок пластмассового диска, что выступал на боковой стенке ящичка.
- Ты где живешь? - внезапно поднял он голову, измерив меня придирчивым, строгим взглядом, будто увидел только теперь.
- Напротив больницы, - соврал я.
- Вот как, - равнодушно протянул он. И добавил: - К чему вранье, дружище? Живешь ты очень далеко от больницы, на противоположном конце села, в доме под черепицей. Во дворе стоит высокая старая груша, и торчит на ней жердь, куда ваша милость в свое время цепляла радиоантенну. Ты умеешь мастерить детекторные приемники, верно?
У меня был растерянный и, наверное, глуповатый вид. Но это не развеселило моего собеседника. Он нахмурился.
- А с гранатами больше никогда не балуйся. Не советую, если не хочешь болтаться на виселице или получить от фашистов пулю. Нам с тобой умирать нет никакой надобности, - услышал я.
...Минувшей осенью, в сентябре, когда противник внезапно прорвал фронт и на раскисших после дождей, расквашенных копытами, колесами и гусеницами дорогах ревели немецкие танки, буксовали машины и ползли обозы, как-то под вечер мы увидели в селе наших красноармейцев. Люди потом говорили, что где-то под Оржицей они попали в "котел" и фашисты захватили их в плен. Советские бойцы и командиры, многие в окровавленных повязках, полураздетые, месили босыми ногами разжиженную черную грязь. Шли, поддерживая под руки раненых. Нескольких, совсем обессилевших, бойцов конвоиры пристрелили на шоссе посреди села. А один из пленных спасся в реке: бросился с деревянного моста головой вниз и поплыл быстрыми саженками. По нему били из винтовок, но он, часто ныряя, преодолел плес и исчез в камышах. Там его, раненного в голову, подобрал ночью колхозный пасечник Данила Резниченко, хатенка которого прилепилась к краю обрыва на самом берегу.
Месяца через два пасечник стал поговаривать, что вроде бы к нему из Киева пришел племянник. Хотя полсела догадывалось, кто он, этот "племянник", однако люди делали вид, что верят словам Данилы. Однажды зимой сельский полицай, пьянчужка, по прозвищу "Тады" (его прозвали так потому, что он говорил: "Тады я подумал, тады я поехал..."), приплелся к пасечнику и стал выспрашивать, имеются ли у племянника документы, да как его зовут, да отчего голова в бинтах. Резниченко молча поставил перед полицаем миску меда и глечик самогонки. "Тады" вылакал полглечика, закусил медом, вышел на мороз, запел, потом стал стрелять грачей на тополях и потерял затвор от карабина. Долго ползал по снегу, искал. Так и не найдя затвор, ушел, грозя кому-то кулаком и икая. Утром мертвого полицая нашли на льду промерзшей речки. Смерть "Тады" никого не удивила и не опечалила. Набрался до чертиков, поперся с пьяных глаз напрямик, загремел с обрыва вниз, а потом и замерз ночью... Правда, после пронесся слушок, что не так все оно было, что захмелевшему полицаю подмогнул "спуститься" на лед сам пасечник. Рука у него была тяжелая, страсть как не любил дядька Данила, если кто-либо без спросу совал нос в его дом и в его дела. Односельчане сошлись на том, что собаке-де и собачья смерть. Разговоры прекратились, и про тот случай старались больше не вспоминать. Должность "Тады" каким-то непонятным образом занял почти глухой смирный дед Самийло. Но и этому не повезло на новом месте - запалом от гранаты, из которого дед хотел смастерить мундштук, ему напрочь оторвало три пальца и едва не вышибло глаз. После этого случая новый полицай как огня стал бояться винтовки, выданной ему в районе, и даже смятые консервные банки, валявшиеся на земле, дед обходил стороной. "Время военное, - говаривал он. - Заприметил где-либо что-то железное, руками не хапай. Где хронт прошел, там амуниция всякая разбросана, то исть супризы".
Так вот тот самый "племянник" пасечника и стоял нынче в двух шагах от меня, положив ладони на странный деревянный ящичек.
- Зовут-то тебя как? - спросил он.
- Петькой, - соврал я еще раз.
Парень улыбнулся.
- И никакой ты не Петька вовсе, а самый настоящий Андрей. Боишься назваться из-за этой игрушки? - Похлопал он по своему оттопыренному карману. - Не робей, я буду молчать как рыба.
Так я познакомился с Юркой-Ленинградцем, как называл его пасечник Данила Резниченко.
Ох и постылое ж занятие перебирать кукурузные зерна... Вдвоем с теткой мы еще осенью притащили мешок кукурузы из сожженного колхозного амбара. Зерна были темные, обуглившиеся, не часто попадали среди них не тронутые огнем, белые, треснувшие от жары "баранцы". Но что поделаешь, надо было выудить из мешка все пригодное в пищу, так как тетка все время вздыхала: "Стукнет зима, подохнем с голоду, ой, подохнем..."
Я сидел под грушей, тоскливо прикидывая, управлюсь ли с мешком дотемна. Скрипнула калитка. Во двор зашел Юрка-Ленинградец. Я вскочил.
- Чем будешь занят вечером? - спросил он, и я заметил, как пульсирует у него над бровью красноватый шрам.
Что можно было делать вечером? Странный вопрос. С тех пор как появились оккупанты, во всех хатах не было ни капли керосина. Едва наступали сумерки - хочешь не хочешь, приходилось укладываться спать.
- Да ничем особым заниматься не буду, - честно признался я. Давай-ка попозже, как стемнеет, махнем через мост на тот берег, на баштан. Кавунов притащим! Они на баштане гниют, а староста, куркульская морда, не дает людям. Все для фашистов бережет. Будем мы его спрашивать? Плевать на старосту!
- Идет! Согласен. Но арбузы притащим в другой раз, - сказал Юрка. Есть дело посерьезнее. Требуются четыре руки с мужскими мускулами. Хочешь мне помочь?
Я даже чуб погладил от удовольствия. Юрке-Ленинградцу нужна моя помощь! Куда идти? Какое это имеет значение! Главное, он хочет, чтобы с ним пошел я. Услышали б хлопцы с нашей улицы!.. Мои дружки и так уж с завистью поглядывали на меня с тех пор, как Юрка стал появляться у нас во дворе. Они глазели на него с немым восхищением, как могут только мальчишки глазеть на человека, прошедшего огонь и воду. Но Юрка ребят не замечал. Ему было больше двадцати, а им - кому тринадцать, как мне, а кому и того меньше. Самому старшему из нас, вчерашних школьников, Володьке Нечитайло, он жил напротив, через дорогу, едва исполнилось семнадцать, как его тут же увезли в Германию, и ни слуху ни духу...
Я с готовностью ждал, что еще скажет Юрка-Ленинградец, горя желанием побыстрее узнать о его намерениях. Выяснилось, что от меня требовалось совсем немного: попозже, когда стемнеет, прийти в камыши к повозке. И все. Юрка заметил, что мне хочется о чем-то его спросить. Но ничего не сказал, только взлохматил мой чуб. Напомнив, чтобы я явился без задержки, он ушел от нас огородами.
С нетерпением дожидаясь вечера, я все время думал: "Для чего он позвал меня к реке?" Мысли упорно крутились вокруг гранат. Может, Юрка только притворяется, что гранаты не интересуют его? Он ведь еще как следует не знает меня, потому и не хочет пока быть откровенным... А что, если мы рванем гранатами дом, где расположился комендант, сухопарый злой немец?! Комендант, змея фашистская, прикатывал в село внезапно, на бричке, и лупил палкой каждого, кто попадался на улице, потому что при оккупантах ходить днем по улицам запрещалось: все должны были работать в поле. Сухопарый фашист в очках считался "сельскохозяйственным комендантом" четырех сел. Он забрал под квартиру здание школы в соседнем селе, километрах в четырех от Дубравки. Если ночью поплыть на лодке по течению, то даже и весел брать не надо - через час будешь там. А потом - садами, мимо клуба... Те места я хорошо знал.
...В затоне было тихо и пахло осокой. Сняв штаны, я осторожно вошел в теплую воду. Ноги погрузились в мягкий ил. Со дна поднялись пузырьки. Над головой пролетела потревоженная утка.