- Отпусти ребенка, ай киши. Отпусти, говорю!
Молла Сулейман, оглядев сердитыми глазами высокую фигуру Китабуллы, его широкие плечи, сильные руки, сказал:
- А ты кто, Гочу Наджафгулу (Гочуїї Наджафгулу - дої революцииїї известныйїї бакинский атаман.)?
- Нет, я не Гочу Наджафгулу, но ребенка отпусти!
- Так... Значит, ты чесальщик Мансур (Чесальщикїїї Мансур - символїї великодушия,її доблестиїї в классической восточной литературе.)!
- Эти слова молла Сулейман произнес, прямо-таки корчась от злости, но отпустил Мамедагу.
Ровно неделю потом чувствовал Мамедага на своей шее сухие пальцы моллы Сулеймана.
С тех пор прошло много лет, сказанные в то время слова забыл, наверное, и сам молла Сулейман.
Приезжая в Баку, Мамедага ставил фургон у своего дома колесами на тротуар, и тут же со всего квартала сбегались к нему ребятишки. Никто из них не подозревал, что в свое время и Мамедага так же вот прыгал перед машинами, останавливающимися в квартале, хотя машины эти, полуторки и "виллисы", по сравнению с его алюминиевым фургоном были все равно что старый барабан рядом с новой нагарой. Первым делом Мамедага шел в Желтую баню, где начинал с терщика Джабара. Растеревшись как следует, он двигался в парную, там парился в свое удовольствие, а выйдя из бани, выпивал кружку холодного пива в будке Асадуллы. Дома надевал чистую рубашку, новый костюм, повязывал галстук и шел на улицу к тутовому дереву, что растет в начале тупика. Там к нему подходили товарищи, соседи по кварталу, здоровались, спрашивали, как дела, рассказывали Мамедаге все новости: кто обручен, какую девушку согласились выдать замуж, кто поменял работу, кто поругался с соседями, кто с кем помирился и кто на кого обиделся. Но о главных новостях он узнавал еще дома. Когда его приглашали на свадьбу, то пригласительный билет вручали Сакине-хала. Мамедага всегда старался так распределить свое рабочее время, чтобы суметь прийти на свадьбу, иначе тут же начинались пересуды, чего Мамедага крайне не любил. Когда же прийти не было совсем никакой возможности, он заранее приносил свой подарок и поздравления. Оставаясь в Баку каждое воскресенье, он ходил то на поминки и выражал соболезнование, то приносил извинения. В квартале все любили Мамедагу, а молодые его уважали. Мнение квартала было единодушным: "Мамедага - настоящий мужчина!"
Иногда и молла Сулейман, постукивая палкой, проходил мимо сверкающего под солнцем, крытого алюминием фургона; остановившись под окнами Мамедаги, выходящими на улицу, он поднимал свою палку, стучал по стеклу, вызывая мать Мамедаги, и, уставившись женщине прямо в глаза своими страшными, увеличенными стеклами очков глазами, говорил:
- Сакина-баджи, машаллах! Машаллах! У тебя хороший сын! Да не сочтет аллах его лишним для тебя. Пусть будет счастлив!
И Сакина-хала с тайной тревогой бормотала:
-ї Большое спасибо, ай молла!ї Долгой тебеї жизни!
Боялась Сакина-хала, что молла Сулейман сглазит Мамедагу. Утром она варила в медном казане бозбаш и прямо в нем отправляла молле Сулейману - это было нечто вроде взятки.
Было у моллы Сулеймана два сына, и оба сидели в тюрьме. Один во время войны попал в плен и перешел на сторону фашистов, а другой изнасиловал пятнадцатилетнюю девочку-армянку.
Сакина-хала была довольна своим сыном. В прошлом году Мамедага по-шахски выдал замуж свою сестру. Теперь у Солмаз был хороший дом, семья, да и в мужья хороший человек попался. И все-таки Мамедага вызывал постоянное беспокойство у Сакины-халы. Во-первых, Сакина-хала волновалась за сына, когда он бывал в отъезде, а во-вторых, время шло, а Мамедага никак не женился. Сакина-хала прочила ему лучших девушек квартала, но Мамедага не только думать, но и разговаривать об этом не хотел. Сакина-хала знала, что, если сын скажет "да", она приведет ему в жены самую достойную девушку квартала из самой почитаемой семьи. Даже их сосед, управдом Керим, несколько раз намекал, что зря, дескать, Мамедага ходит холостым. А у управдома Керима дочка -- украшение всего квартала; днем она работает в библиотеке, вечером учится в институте.
В эту удивительную летнюю ночь Мамедага вдруг вспомнил свой квартал, дом, тутовое дерево перед Узким тупиком, и почему-то ему показалось, что его отделяют от дома не два часа езды, а долгие дни дороги; ему показалось, что квартал его и снежные горы милиционера Сафара очень-очень далеки от песчаного морского берега Загульбы. И, обращаясь к Сафару, который давно уже раскаивался в сказанном и, прислонившись к стойке, стоял, смущенно обмахиваясь фуражкой, Мамедага спросил:
- Так ты говоришь, хорошо сейчас в горах?
Лицо Сафара просияло: так просто и легко было снято это тягостное напряжение между ними. Он с радостью воскликнул:
- Клянусь тобой, гага, там сейчас такая красотища! Ну просто слов нет! Помолчав немного, он сказал совсем иным, будничным и служебным голосом: Кажется, к тебе посетители идут.
И привычным движением надел фуражку на голову. Всматриваясь через дверь в людей, подходивших к фургону, милиционер Сафар явно помрачнел:
- Паршивец, опять, кажется, напился... И тотчас в фургон поднялись двое толстый и худой,- распространяя вокруг себя резкий запах спиртного. Увидев перед собой толстого парня, Мамедага сразу же узнал его. А Мирзоппа, косо взглянув в сторону милиционера Сафара, равнодушно посмотрел на Мамедагу, на деревянного зайца, лису, медведя, льва, неведомого зверя и вдруг рассмеялся:
-ї Шикарно живете!
Он вытащил из кармана мятую пятерку и шлепнул ею по стойке.
-ї Пятьдесят пуль! Стреляем до утра! Приятель Мирзоппы, худой парень, проголосовал обеими руками за это предложение:
-ї Постреляем!
Мамедаге стало ясно, что Мирзоппа его не узнал, но не это было важно сейчас, а то, что Мирзоппа пьян; поскольку речь шла о ружьях с пулями, хотя эти пули для тира, со щеточками, будь на месте Мирзоппы родной брат Мамедаги, он и ему не позволил бы стрелять в пьяном виде.
Прищурив набухшие веки, Мирзоппа посмотрел на деревянного зайца и громко рассмеялся:
- Да здесь и вправду шикарно! И чего мы до сих пор сюда не заходили?
Мирзоппа взглянул на худого, и худой снова поднял обе руки вверх и снова ответил кратко:
-ї Постреляем!
- Дай-ка нам, брат, ружье, но чтоб оно стреляло без обмана! - сказал Мамедаге Мирзоппа.
И, конечно, в другое время сказавший такие слова Мамедаге вылетел бы из тира, как пуля со щеточкой вылетает из ружья. Но Мамедага умел держать себя в руках, когда надо пропустить мимо ушей обидное слово. И сейчас, глядя прямо в заплывшие жиром глазки Мирзоппы, он спокойно ответил:
- Постреляетеїї вїї другойїї раз.її Яїї ужеїї закрылїї тир.
- Что это он сказал? - Мирзоппа взглянул на худого, мол, что за глупости мы выслушиваем.- Давай живее ружья и пули!
Худой был в состоянии только еще раз поднять руки и крикнуть:
-ї Постреляем!
-ї Не постреляете! - сказал милиционер Сафар.
- А ты заткнись! - бросил Мирзоппа милиционеру Сафару и провел рукой по горлу.- Я тобой сыт во как! Куда ни пойду, всюду прешься за мной. Отвяжись!
Милиционер Сафар фуражкой отмахивался от запаха водки, заполнившего фургон.
- Эх, Мирзоппа, не желаешь ты быть человеком! - сказал он.- На ногах ведь не стоишь, где уж тебе стрелять.
Мирзоппа достал из кармана еще одну мятую пятирублевку и шваркнул ее о стойку:
-ї Деньги плачу! Сто пуль давай!
Худой снова проголосовал руками и выкрикнул свой лозунг:
-ї Постреляем!
-ї Неїїї постреляете,- повторилїї милиционерїїї Сафар. Мирзоппа почесал свою жирную волосатую грудь, выпиравшую из расстегнутой рубашки, и хмуро пробурчал:
- Разве я не сказал тебе - отвяжись? Чего тебе надо, а? Денег не хватает могу дать!
Удивительное свойство Мирзоппы - сказать самое обидное для человека. От злости милиционер Сафар даже охрип:
- Я за всю свою жизнь не съел и крошки хлеба, добытого нечестным путем! За всю жизнь я ни разу даже краешком глаза не заглядывал в чужой карман. Я всегда был честным, жил по правде и буду так жить всегда.