Самое плохое в Мирзоппе было то, что он боялся, как бы другие не узнали о его доброте; обманывать, приставать к людям, отрезать подметки у прохожих вот что было в его глазах выражением силы, и он всерьез боялся, что ребята из квартала, узнав о его нежности к юродивому брату, перестанут его уважать и отвернутся от него. Он некоторое время мрачно смотрел на Мамедагу, как бы раздумывая, что делать и как выйти из положения, в которое попал, треснуть ли сейчас пару раз Мамедагу и получить сдачи или снова приняться за уговоры? Наконец, решившись, он поморщился, почесал зачем-то шею и сказал:
- Если никому не скажешь, я окажу тебе небывалое уважение, клянусь!
- Какое?
-ї Небывалое! Отведу тебя в шикарное место...
Естественно, что ни одно слово Мерзоппы не вызывало у Мамедаги доверия, и Мирзоппа, зная это, не стал тянуть резину и, приблизив губы к его уху, прошептал:
- Смотреть на шикарных женщин!..
Мамедага считал, что Мирзоппа способен на что угодно и может совершить любое самое подлое дело, которое другому и в голову не придет, но на этот раз он ему не поверил. Когда толстые жирные губы Мирзоппы коснулись его уха, он содрогнулся. А Мирзоппа, оглянувшись по сторонам, снова приблизил свои губы к его уху:
- На купающихся в бане женщин. Совсем голых, клянусь!
У Мамедаги как будто сердце оборвалось и упало под ноги, он, сам не узнавая себя, спросил:
- А не обманешь?
-ї Э, парень, я что - шучу с тобой? Идем.
В верхней части квартала, где жил Мамедага, стояла старая баня, которая называлась Желтая баня; ее потому так называли, что стены ее почему-то всегда красили в желтый цвет. Фасад бани был обращен к улице, задняя сторона почти вплотную примыкала к глухой стене другого двухэтажного здания, а между ними на этом небольшом свободном пространстве гушбаз (Гушбаз - любитель птиц (преимущественно голубей и ловчих)) Агамехти соорудил свою голубятню. По ночам здесь царила непроглядная тьма.
Мирзоппа привел Мамедагу к голубятне и, показав рукой на ее крышу, сказал:
- Если смотреть оттуда, все видно шикарно!
На задней стене Желтой бани, наверху, было маленькое оконце, и до этого светящегося оконца можно было дотянуться с крыши голубятни Агамехти. Мирзоппа, как пес, идущий по следу, разыскал это место.
Мамедага был словно во сне и сам не знал, как он пришел сюда, он понимал, что его приход сюда с Мирзоппой - плохой поступок, понимал также и то, что тот, кто, вынюхивая, как собака, нашел это маленькое окошко,- самый низкий человек на свете, а присоединиться к подлецу - тоже подлость. Он хотел убежать отсюда, душный и влажный воздух в этой щели меж двух домов едва не лишал его сознания, но что-то, словно магнит, удерживало его здесь, и к тому же было уже поздно: если бы он сейчас сбежал, то оказался бы размазней перед Мирзоппой; сердце у него защемило - хоть бы скорее закончилось все это!
- Мужчины моются...- Мирзоппа, навострив уши, прислушивался к доносящимся из этого маленького окошка стукам тазов, журчанию воды и по этим звукам различал, кто моется,- Мамедаге стало ясно, что Мирзоппа провел у голубятни немало вечеров.
Голуби, почуяв людей, начали ворковать, и от их воркования сердце Мамедаги забилось еще сильнее. Мирзоппа взял его за руку тоже вспотевшей рукой.
- Не бойся,- сказал он.
Мамедага выдернул свою руку, ему показалось, что рука Мирзоппы вымазана слюной, текущей изо рта Дуду; он всмотрелся в едва различаемое в темноте мясистое лицо настороженного, прислушивающегося Мирзоппы,- это был настоящий Мирзоппа, это уже был не тот Мирзоппа, который тайком скармливал Дуду шекербуру и обещал Дуду конфеты. Разумом Мамедага понимал - нужно бежать отсюда, чтобы покончить с этим позором, сверх того, следовало бы отколотить Мирзоппу, но вот ноги его не слушались и сердце тревожно колотилось в ожидании чего-то.
Мирзоппа снова сжал ему запястье своей потной рукой - мол, слушай. Из маленького окошка бани больше но доносилось ни звука, видимо, люди кончили мыться и вышли из номера. Некоторое время стояла тишина, и в этой тишине только голуби ворковали в голубятне гушбаза Агамехти; потом из окошка снова послышались звуки, и Мирзоппа прошептал:
- Это Шарабану, она чистит номер.
Шарабану была уборщицей в Желтой бане. В Желтой бане кроме общего мужского и общего женского отделений было еще три отдельных номера, и маленькое окошко находилось в одном из этих номеров.
Снова наступила тишина, и снова через некоторое время послышались стук тазов, кашель, журчание воды, Мирзоппа на этот раз прошептал уже совсем тихо:
- Поднимайся.
Мамедага по деревянной лестнице взобрался наверх и на голубятне, приподнявшись на носках, приник к маленькому окошку. Вдруг все его тело задрожало, перед глазами появилась пелена, и за этой пеленой совершенно голая женщина намыливала голову и тело совершенно голой девушке; девушке было лет семнадцать-восемнадцать, и Мамедага с пересохшим горлом, дрожа от волнения всем телом, не мог глаз оторвать от этой девушки, смотрел и смотрел на ее ноги, груди, заросшие волосами подмышки; ему казалось, что сейчас земля под его ногами исчезнет и он провалится куда-то, полетит и провалится. Женщина вылила на голову девушки полный таз воды, и, когда вода смыла мыльную пену с волос девушки, ее лица и тела, Мамедага вздрогнул оттого, что эта худая, невзрачная девушка, которую он по сто раз в день видит у них на улице, так необыкновенна, так загадочна и волшебна!
Мирзоппа снизу подергал Мамедагу за брюки: мол, слезай, дай и я немного посмотрю; Мамедага вспомнил, что Мирзоппа стоит внизу, и в ужасе поднял другую ногу и оттолкнул его руку. Мамедагу охватил ужас, и в этом ужасе он видел, что на этот раз женщина намыливается сама и девушка, нагибаясь, ей помогает, намыливает матери спину, поясницу, и каждый раз, когда девушка наклонялась и выпрямлялась, у Мамедаги дрожало все тело, в тот момент он и сам не знал, что это означает.
Мирзоппа больше не мог оставаться внизу; от нетерпения он поднялся по лестнице и, оттеснив Мамедагу в сторону, наклонился. Мамедага, затаив дыхание, ждал, что сейчас произойдет. Вдруг из груди Мирзоппы вырвался стон, и он стал биться своей большой головой о старую стену бани. Мамедага, опомнившись, спрыгнул прямо с крыши голубятни и упал на землю, на сырую из-за соседства с баней землю. Голуби в голубятне заворковали еще громче, и, когда Мамедага открыл глаза, он увидел, что Мирзоппа тоже спрыгнул; некоторое время они так и глядели в темноте друг на друга: Мирзоппа - стоя на ногах, Мамедага - лежа на земле, потом Мирзоппа начал плакать, рыдая так, как никогда не видел и не мог себе представить Мамедага.
Мывшаяся в бане женщина была мать Мирзоппы, а девушка - сестра Мирзоппы Адиля.
После того вечера Мамедага долго не мог прийти в себя - несколько месяцев, и не потому, что впервые в жизни увидел голую женщину и голую девушку, нет, его пугала мужская честь, он не мог открыто смотреть в глаза ребятам и парням своего квартала, задыхался от сознания того, что на женщину, изредка заходившую к ним во двор и беседовавшую с его матерью, и на девушку, которую встречал на улице каждый день, он смотрел тайком, через окно бани. Иной раз он внезапно просыпался ночью с мыслью о том, что совершил позорное дело, и, корчась в постели, называл себя самым дурным человеком на свете.
В эти месяцы, мучаясь совестью. Мамедага сполна узнал цену благородству, мужеству, честности; прошли годы, и со временем случай этот в его памяти постепенно превратился в некий сон детских лет, и действительно уже трудно было отличить, что было наяву и чего не было. Но с тех пор Мамедага ни разу в жизни не поступал так, чтобы ему пришлось перед кем бы то ни было опускать глаза. И когда речь заходила о Мамедаге, женщины квартала говорили:
- Дай ему бог долгую жизнь, пусть живет столько, сколько земля. С лица как будто Китабулла, и характер - золото! Настоящий мужчина.
У Сакины-хала, ясное дело, от этих и подобных слов только что крылья не отрастали, чтоб летать, но вела себя она достойно: мол, так и должно быть, ее сын и сын Али другим быть не мог. А Солмаз тотчас доводила эти слова до сведения Мамедаги, и за это Мамедага на нее ворчал: