А луна, в который уже раз на своем долгом веку, смотрела на нас своим древним, выцветшим от времени белым оком, освещая холодным и безразличным светом эту извечно прекрасную, трепетную паузу перед тем, как два человеческих существа, может быть, бросят свои сердца навстречу друг другу, а тем самым — на алтарь неувядаемой бесконечности земной человеческой жизни.
Луна ждала.
И я легко притянул ее к себе и прижался губами к ее губам, и она закрыла глаза, словно хотела увидеть на своем месте не меня, а кого-то другого, и я закрыл глаза вслед за ней и сразу услышал соломенный запах ее волос. И так, не отрываясь друг от друга, слитые воедино, мы медленно начали подниматься над землей, устремляясь за облака, и дальше, и выше, и долго-долго летали там, забыв обо всем, что было до нас, и не думая о том, что будет после нас, носимые и поддерживаемые в небесах какими-то невидимыми и теплыми потоками.
А луна ждала. Она терпеливо и настойчиво поджидала того, к чему привыкла за долгие годы знакомства с людьми. Луна не сомневалась. Она уверенно посылала на землю холодные волны своего ночного света и пристально смотрела вниз, без всяких сомнений надеясь увидеть, как хорошо изученные ею человеческие инстинкты и нравы легко, как скорлупки, закачаются на этих холодных ночных волнах.
А я медлил. Я чувствовал приближение этого, но мне так было уже хорошо с ней, такой хрустальной полнотой было уже до краев заполнено все мое существо, что я не хотел ничего большего, боясь расплескать остановившееся время, боясь выронить из рук и разбить эти хрупкие секунды подаренного мне откровения. Мне казалось, что сделай я хоть один шаг, хоть одно движение — и все оборвется, как перекрученная струна, все разрушится, полетит вниз, в пропасть, и навсегда исчезнут и эта сказочная лунная равнина, и эти околдованные серебристым светом стога сена, и соломенный запах ее волос, и ее губы, нежные и трепетные, как крылья далекой, непойманной бабочки.
Мне было двадцать лет, я был идеалистом, я верил всем литературным героям, которых мы когда-то проходили в школе, я не успел еще ни разу и ни в чем разочароваться в жизни, и я твердо знал, что не имею права на нее, что между мной и ею никогда не может произойти это.
Я тихо сказал:
— Надо спать…
И она, словно очнувшись от лунного сна, так же тихо повторила:
— Да, надо спать…
Я сделал в сене две небольшие ямки и сказал ей:
— Ложись…
И она легла, а я забросал ее сверху сеном, оставив открытой только голову, а потом лег рядом и сам закрыл себя сеном, оставив открытым только лицо.
— Спокойной ночи, — тихо сказал я.
— Спокойной ночи, — так же тихо сказала она.
И так мы заснули в своём большом гнезде на вершине стога — два смешных и трогательных птенца человеческого рода, заснули над миром, под луною, недоумевая перед сложностью жизни и одновременно восторгаясь ею.
И все заснуло вместе е нами — и лунная равнина, и посеребренные стога, и небо, наполненное тихим колокольным звоном. И даже земля остановила на мгновение свой бег, бессмысленный сейчас, когда те, ради кого она совершала свое вечное кружение по спирали, двое, спали в своем большом гнезде на вершине стога — спали над миром, под луною…
Я проснулся первым и не сразу понял, где нахожусь. Светало. Слабо брезжил серый рассвет. Угасающий лунный диск, снова нереальный и призрачный, был еще обозначен слабым пятном в пепельном небе, но уже все силы покинули его. Луна забывалась тусклым, старческим забытьем, сонно закрывала свое древнее, выцветшее от времени белое око. Срок ее вышел, она была уже не нужна и теперь медленно отступала перед молодым солнцем, еще не родившимся, еще не взошедшим, но уже сильным, уже дающим о себе знать. И земля, отдохнувшая за ночь, снова тронулась с места, навстречу солнцу, увлекая вместе с собой моря и горы, леса и реки, и эту равнину, и этот луг, и этот стог, на котором лежал я. Мир рождался заново, нехотя выходя из тумана, неопределенный и расплывчатый.
Я почувствовал на щеке тихое дыхание, повернул голову влево и увидел ее. Она лежала рядом, свернувшись замысловатым крендельком, уткнувшись в мое плечо. Она еще спала, и от нее веяло теплом и тем особым ароматом, который исходит даже на расстоянии от свежего парного молока. И еще пахло стриженой детской макушкой и сухим, горьковатым сеном.