Лев ФИЛАТОВ
Рассказ
Плевал он на эту Лозанну. Городишко весь из витрин, пестрый и мелкий, торгует помаленьку вещичками, видами на озеро, услугами людей, аккуратных и прижимистых. Деревья на набережной подстрижены, как пудели, чтобы из окон дорогого бельэтажа заезжая публика могла любоваться красотами до самого горизонта.
Лет восемь назад Ватагин приезжал сюда играть, и хоть бы что-нибудь изменилось. И жил в том же отеле. Перед входом резиновая дорожка, едва ступишь на нее — и стеклянные двери настежь.
Портье узнал его, долго мусолил руку, тянул нараспев: «О мосье Ватагин» — с ударением на последнем слоге и, бахвалясь знакомством, косил глазом на лифтеров и посыльных. Ловчит человек: укрыл мешки и морщины толстыми очками, соорудил немеркнущую золотозубую улыбку, и поди угадай, сорок ему или все шестьдесят. За конторкой притворство сходит с рук.
Ватагин сидел в кафе под полотняным тентом возле входа в отель.
Прямые, твердые плечи, остро выпирающий кадык, туго обтянутые скулы, крупные руки с четко обозначенными прочными суставами, короткий жесткий ежик волос, резкие линии крепкого черепа — все в нем было едино и кстати, в этом высоченном, громоздком человеке широкой могучей кости. Не нравиться и восхищать, а удивлять, быть сразу и всюду замеченным, даже пугать было его уделом.
Солнце било в лицо, он щурился и не отворачивался. Из кармашка пиджака торчали темные очки, но он их не надевал. Было все, что нужно, чтобы нежиться и думать о разных приятных вещах. Тишина, одиночество, чашечка черного кофе, низкое кресло, ноги удобно вытянуты и нежданный в феврале полдневный солнцепек. В Москве в этот час скорее всего вьюжило, прохожие скользили, и челюсти уборочных машин гнали серый снег в грузовики.
Ватагин начал было следить за официантками, как на подбор молоденькими и смазливыми, в кружевных фартучках. Девчонки бегали, мягко покачиваясь, изящно наклонялись, расставляли бокалы и чашки, улыбки прочно держались на их лицах. Они были точь-в-точь такие же, как и в прошлый приезд, восемь лет назад. Но, конечно, не те, а другие. Ватагин вдруг ясно представил, как официантку вызывает хозяин, она нервно одергивает фартук, кладет поднос, возвращает губы на место, а на пороге стоит, настраивая улыбочку, новенькая девчоночка, помоложе. И сразу глазеть на девушек ему не только расхотелось, а показалось даже не слишком честным.
Ничто не спасает нас от самих себя. Можно принимать любую позу и смотреть в любую сторону, съежиться под одеялом или бежать сломя голову, углубляться в шахматные задачи и кроссворды, но если возникла мысль, которая сейчас важнее всего остального, то нет, не существует от нее защиты.
Вчера случилось вот что. Сначала, вместо того чтобы пойти на неприятельского нападающего, стал шарить перед ним клюшкой, как слепой тросточкой, и тот на ходу легко его обвел. Потом кинулся вперед — сквитывать, взял игру на себя, завелся, потерял шайбу и остался в хвосте, когда метнулась на его ворота ответная карающая атака. В раздевалке неуловимая ухмылочка Виталия Молчкова: «Какие могут быть разговоры, ясно, из-за кого продули». Недоуменно уставившиеся, напряженные глаза запасного Костьки Нечаева. Вымученное спокойствие тренера, затеявшего спор, в каких бутылках вода вкуснее. И он, Ватагин, стоит под душем, крутит краны и не может понять, холодно ему или горячо.
Ну ладно, когда после гола, в беспамятстве, полез и зарвался — это куда ни шло. А вот почему не встретил нападающего? Видел, понимал, а двинуться с места не мог. Вдруг почувствовал, что сейчас обязательно проиграет. Такого с ним сроду не случалось. Хоккей точен, все можно объяснить. Чертовщиной пробавляются болельщики. Но что же тогда? Первый звонок?
Да, ему тридцать шесть. Но разве кто-нибудь считал годы Ивана Ватагина? Шестнадцать лет — почти половину жизни — в сборной, двенадцать — ее капитан. Лучший защитник трех чемпионатов мира. И книжку о нем уже сочинили. Всю квартиру можно завалить газетами с его портретами. Он не собирал их, не вел, как Виталий Молчков, альбомов на память.
Никогда так не понимал он игру, как сейчас. Ребята спорят, а он слушает и улыбается: «Дети…». Но на льду сходятся молча: там надо без роздыху ловить на корпус и оттирать к бортам всю эту шалую, каждый год прибывающую ребятню. Он ловил, оттирал, но иногда это становилось в тягость, вскипала глухая злость, удивлявшая, когда вспоминал о ней в спокойную минуту.
Самым страшным был смешок в зале после того, как мимо него легонько проскочил нападающий. Ватагин знал этот недобрый сухой смех, которым трибуны судят непоправимую неловкость. Он не раз слышал, как подсмеивались над его старыми товарищами по команде, и сам злился на них. Теперь отмерено и ему. Ничего не меняло, что смеялись в чужом городе: миндальничать нигде не любят.