Необъяснимые странности этого дня уже до того замучили меня, что в пору было заплакать. Или скорее завыть. Волки, думаю, и воют затем, чтобы пожаловаться Луне на непостижимость существования. Именно такое состояние было у меня. Я готов был жаловаться воем. Но опять послышались шаги: негодяй, прочесав дорогу к станции, вернулся и искал меня здесь. Шаги были совсем близко. Я вскочил и бросился к камышу, но опоздал. Развернувшись лицом к врагу, я медленно пятился в сторону камышей, а на меня, старательно целясь из древнего ружья, наступал неказистый дедок с красным, как у здорово пьющего человека, лицом. По счастью, руки, видимо, плохо слушались дедка, ему все никак не удавалось хорошо прицелиться. А я, глядя на этого жалкого носителя неминуемой гибели, совершенно неожиданно вспомнил Честертона: «Лук — устаревшее оружие. Тем обидней, если тебя из него убьют». Вот так же обидно было и мне. И обидно, и противно, и злость брала.
— Что, в укрытие свое побежал? — переводя дух, спросил меня дедок.
— Дед, — окончательно рассвирепев, сказал я. — Ты убийца. Но смотри, если промахнешься, я тебе просто горло перегрызу.
— Никому ты ничего больше не перегрызешь, — торжественно заявил дедок. — Ружье заряжено серебряной пулей.
— Что значит «никому больше»? — возмутился я. — Ты что думаешь, я уже много кому перегрыз? Ошибаешься. Я не такая сволочь, как ты. Но тебе вот — перегрызу.
— Не-ет, — помотал головой дедок. — Отгулял ты, хватит. Я вас всех повыведу… — и он опять стал целиться в меня.
— Дед, — взмолился я, — не губи христианскую душу. Грех тебе будет, дед. А?.. — я чуть не плакал. Никогда не думал, что окажусь столь жалок в решительную минуту.
Но дед как будто раздумал в меня стрелять. Он опустил ружье и глядел на меня, и на его кирпичном лице было изображено сомнение.
— «Христианскую душу», говоришь? — наконец вымолвил он. — А ну… перекрестись…
… Мы сидели в хатенке у Михалыча и пили мою водку (Михалыч сходил за ней, приказав мне сидеть где сижу и носу не высовывать наружу). Я был донельзя доволен тем, что меня больше не будут убивать. К тому же появилась возможность разрешить многие недоумения, возникшие у меня сегодня. А Михалыч, несомненно, был рад слушателю.
Однако беседа наша приняла такой оборот, что все сумасшедшие события дня могли бы показаться вполне нормальными по сравнению с тем, что рассказывал старик. На мой первый — в сущности, не самый главный — вопрос (я просто не знал, о чем поговорить с человеком, который только что хотел продырявить мне голову) — почему в поселке нет никого, — Михалыч ответил будничным и простым голосом:
— Упыри их разогнали…
— Какие упыри?!.
— Какие, какие… Знаешь, что такое упыри?
— Ну, знаю…
— Ну и что это?
— Упыри, — нерешительно начал я, — это мертвые. Которые ходят по ночам и кровь пьют у людей. Правильно?
— Правильно, — сварливо подтвердил Михалыч. — Вот такие всех и разогнали.
— Вы хотите сказать… — я запнулся.
— Ну? — так же сварливо вопросил Михалыч.
Я молчал. Что я мог сказать? С самого утра у меня было ощущение, что вокруг совершается какая-то сказка, нелепая и безрадостная. Слова старика как нельзя лучше подходили для такой сказки. — Но ведь я-то не сказочный!.. Да не сошел ли я с ума?
Я быстро перебрал в уме таблицу умножения, потом вспомнил цены на сигареты. Память была в порядке, из чего я заключил, что здоров. Но вот дед… Сначала рвался меня убить… Теперь про упырей заговорил…
«Сидит — вроде нормальный. А вдруг сейчас завоет и кинется?.. Или нет… хуже… А ружье-то он не разрядил…»
— Ты думаешь, я чокнутый?.. — спросил меня Михалыч. Я не нашелся, что ответить.
— Думаешь. Я же вижу. Я вот тебе расскажу. Да благодари Бога, что он тебя перекреститься надоумил. А то всадил бы я в тебя пулю, и за богоугодное дело бы считал…
А дело тут было вот какое. Жили у нас тут молодые, Пашка да жена его, Надежда. Жили постоянно, не так, как остальные. А откуда они взялись, я даже и не скажу. Кажись, институт закончили и приехали сюда. Работать на биостанции. Там, — Михалыч неопределенно махнул рукой куда-то на северо-восток, — биостанция есть. На ней и работали, говорю. А жили тут. Хорошая была семья. Я к ним часто захаживал, знаю их. Тут и летом, считай, больше десятка людей никогда не бывает, а уж зимой — только я да они. Вот и ходил к ним. Они меня водочкой угощали. Хорошие ребята были, точно. Особенно Павел. А вот супруга его, Надежда, — та странная. Тоже девка хорошая, но непонятная. Замужняя жена, а летом — все дачники, какие наберутся, — около их дома. Всем головы крутила. А Пашка только глазами хлопает, да смеется.
«Ты бы, — говорил я ему, — чем скалиться, поучил бы разок, супругу-то. А то ведь смотреть стыдно…» — «Ничего, говорит, Михалыч! Что сделаешь? У Надюши болезнь нервная, что ж я ее зазря сердить буду. Да и потом, она ведь так, забавляется. Ничего серьезного, дед…»
«Ну-ну, думаю, рассказывай мне! Если ты спишь, как убитый, то меня, старика, сон не берет. Как и супружницу твою. Встречал я ее с разными людьми да у тихих мест. Нуц да ладно. Мужу на роду написано ничего не знать».
— Знать-то я все знал, но вот зла на Надежду никогда не держал. Хорошая девка. Аккуратная, хозяйственная. Вот только что меня заботило: приметил я как-то, что у нее двойно зуб…
— Двойной зуб?
— Ну да.
— Я тоже видел, — вспомнил я.
— Так ты ее знаешь?
Я объяснил старику причины, приведшие меня сюда, и показал письмо. Выслушав меня, Михалыч долго молчал. Я уже подумал, что он уснул. Тихо было в доме. И тихо на дворе. Там стояла непроглядная темнота, — казалось, окно залито черной тушью. Неожиданно я услышал, то ли наяву, то ли пригрезившийся мне от усталости, какой-то знакомый голос, звавший меня:
— Саша… Саша…
Мне стало немного не по себе; тут же почудилось, что на меня откуда-то глядят, словно из темноты окна. Но я, напрягая взор, не мог нигде разглядеть живого взгляда. Откуда глядят? Кто?.. Я уже хотел разбудить Михалыча, но тут он поднял голову и спросил:
— Когда письмо получил?
— Что?.. ах, вот вы о чем. Я же говорю: сегодня утром.
— Ну тогда, я тебе скажу, и почта же у вас…
— А что?
— А то, что никак не позднее, чем две недели назад, Пашка его мог написать.
Я взял у Михалыча письмо и принялся рассматривать штемпель. И как я утром не догадался это сделать? (Хотя зачем мне это могло понадобиться?..) Верно, письмо было отправлено шестнадцать дней назад.
— Ничего не понимаю.
— Вот я тебе и объясняю. Тем более, раз уж ты с ними знаком. Что ты о них вообще знаешь?
— Кроме того, что уже сказал, ничего.
— Я так и думал. Ладно. На чем я остановился?
— Не помню… хотя, кажется, на двойном зубе у…
— Да. Так вот. Не знаю, что ваша медицина говорит, но в наше время считалось верной приметой, если двойные зубы, или там волчья шерсть на загривке, или хвостик, либо еще что, — означает, что такой человек от нечистой силы рожден. Почему я на Надежду никогда не серчал: девка хорошая, а если что дурное делала, то ведь не такое дурное, как по природе ей положено: лучше, значит, природы своей была. Но природа все равно должна была проявиться…
И вот, недели три тому, померла она…
— Умерла? — переспросил я, не веря своим ушам.
— Да. Павел говорил, от нервов. Но я думаю, не нашего ума это дело. И вот, значит, скончалась. Пашка чуть не чокнулся: сильно ее любил. Ну. Скончалась и скончалась. Родня к ней никакая не приехала, обмыли добрые люди, положили на стол.
И вот, помню, под вечер пришел я туда. Павла утешить хотел. Да не застал, куда-то он отлучился. Ну, вошел я в дом, а она на столе лежит. И такая милая, показалось, и так мне ее жалко стало! Нагнулся и поцеловал ее в лоб, да и перекрестил. А как только перекрестил, лицо у нее дернулось, да как крикнет она мертвым голосом! Я стар, много чего видел, но там же, на месте, чуть не хлопнулся в обморок. Однако устоял все же, выскочил из дому. А тут Павел идет.